Даже краткий пересказ биографии протопопа Аввакума вышел бы далеко за рамки интервью. Поэтому предложим нашим читателям прочесть ее в одном из серьезных, комментированных изданий. Я бы посоветовал издание под редакцией Наталии Владимировны Понырко («Эксмо», 2017). Что касается интереса наших писателей-классиков к «Житию» Аввакума, то их восхищал, прежде всего, стиль Аввакумовой прозы. Отдельно можно упомянуть писателей революционного направления: Чернышевского и Горького, которых привлекала личность Аввакума как «борца», своеобразного «народного трибуна». Но главным, что вызывало настоящее восхищение у деятелей русской культуры второй половины XIX — начала ХХ в., был, повторяю, стиль, язык — яркий, точный, с целым рядом регистров, переходящий от речи литургической — к пророческой, к простонародной, диалектной, смеховой, бранной…Такая речь стала для писателей подлинным открытием, когда сочинения Аввакума впервые вышли в печати почти два века спустя после его мученической кончины. Это произошло в год отмены крепостного права, в 1861 г., когда внимание образованного общества оказалось прикованным к духовным силам народной среды. Старообрядчество воспринималось как феномен именно народного сознания, народного сопротивления, народного устроения своего быта, что тоже подогревало интерес к Аввакуму — пусть не всегда благожелательный, но всегда очень живой. Известен, например, отзыв об Аввакуме Тургенева: «Груб и глуп был Аввакум, порол дичь, воображая себя великим богословом, будучи невеждой, а между тем писал таким языком, что каждому писателю следует изучать его». Однако не может быть, чтобы Тургенев не знал крылатой французской фразы, получившей известность и в России: «Стиль — это человек», восходящей к знаменитому естествоиспытателю Жоржу-Луи Бюффону, бывшему и мастеровитым прозаиком. (П. Вяземский передает ее в варианте: «В слоге — весь человек».) Слог Аввакума свидетельствует, что он не был ни глуп, ни груб. Бесспорно, образования ему решительно не хватало; но этого образования, и светского, и даже духовного, как школы, традиции, системы — на Руси в первой половине XVII в. просто не существовало. У нас не было богословов; изредка попадались начитанные люди, как правило, одиночки. Аввакум был простой человек из провинции, сын бедного священника, вынужденного, помимо служб и треб, пахать землю, а отдых находившего в выпивке, и от такой жизни рано умершего. До своего вынужденного переезда в Москву в возрасте 30 лет Аввакум развивался практически без наставников (во всяком случае, он ничего не говорит о них), с помощью немногих попадавших ему в руки книг. Но ведь для того, чтобы чтение вырабатывало целостные представления, нужно руководство какого-то умного, ответственного и знающего человека, не правда ли? Иначе книжные сведения могут соседствовать с чем-то совсем от них далеким. Аввакум не ставил себе задачей быть ученым-богословом; его задачей было исправление нравов и образа жизни его паствы. Представление об этом он черпал из книг аскетического содержания, адресованных большей частью монахам, из церковных уставов, тоже ориентированных на монашество: получалось, что жизнь мирян надо было сделать как можно более похожей на монашескую, занять все ее свободное от труда время многочасовыми молитвами с поклонами, а все отвлекающее от молитвы, поста и душеполезного чтения, отвергнуть как соблазн. В этом уже был заложен конфликт, и не только с современностью, но и с традиционным укладом русской жизни. Другой важнейшей стороной личности Аввакума было обостренное чувство справедливости, которое часто толкало его в безнадежную борьбу с богатыми и сильными на стороне униженных и оскорбленных. Правда церковная была для него неотделима от правды общественной, пострадать за «мирскую правду» вплоть до мук и смерти для него значило не меньше, чем отдать жизнь за чистоту веры. В этом Аввакум был не похож на огромную массу русского духовенства всех уровней и всех времен. Если бы даже не случился раскол, навряд ли его судьба была бы спокойнее. Человеку с таким темпераментом и такой судьбой трудно было удерживаться от крайностей в суждениях, от крутых речей и т. д. Но эта внешняя крутость, даже, по расхожему суждению, «неистовость» оборачивалась в нем сочувствием, теплотой, даже нежностью, когда он видел перед собой человека в его слабости, страдании, унижении, печали. Все это мы можем легко увидеть и в его «Житии», и в его посланиях. Отрицательные черты личности Аввакума имеют причиной нехватку культурного горизонта, то, что было общим свойством русских людей его времени, да еще и сегодня, три с половиной века спустя, часто проявляется, хоть и в других сферах, в поведении наших людей самого разного образовательного уровня. Вообще в Аввакуме очень узнается русский национальный характер.
К словам об Аввакуме как «главном вдохновителе раскола» я бы сделал поправку. Никоновская реформа, обрядовая по форме, на деле была важным компонентом абсолютистской революции, которую начал Алексей, а завершил Петр. Она ясно знаменовала культурный разрыв с прежней Русью, но отнюдь не с деспотизмом, закрепощением и подавлением слабых сильными: все это лишь усиливалось. Раньше или позднее, эта реформа не могла не вызвать массового сопротивления, помимо каких-либо стараний Аввакума. Аввакум почти все время после первых симптомов начинающегося раскола был не на свободе. Непосредственный круг его общения был довольно узок, особенно после 1666 года, в период его заточения в Пустозерске; круг читателей его посланий — не намного шире. Конечно, до тысяч людей доходили слухи о нем как мужественном стоятеле за «древлее благочестие», о его заточении и страданиях. Но чтобы поднять на протест миллионы, этого все же недостаточно. А протест захватил именно миллионы людей, причем самых разных, с непримиримой подчас разницей взглядов на многие вопросы; поэтому староверие с самого начала раздиралось яростной внутренней полемикой. Так что роль Аввакума как «вдохновителя» я не стал бы преувеличивать. Долгое время его имя было памятно лишь историкам церкви и профессиональным полемистам. Он вновь получил известность, в том числе в старообрядческой среде, в конце XIX в., после первых печатных публикаций, причем эта популярность лишь очень постепенно спускалась от интеллигенции в народ. Большинство традиционных старообрядцев не помнило о нем и много позже. Когда я пришел в старообрядчество на рубеже 1970-х — 1980-х гг. (впервые я оказался в храме на Рогожском кладбище в Москве зимой 1979/1980 г.), то был удивлен, что даже самые элементарные вещи о нем знали лишь единицы верующих. Позднее мне в руки попала огромная рукопись Синодика, списка умерших, которых поминали там же, на Рогожском, в самом конце XVIII века, со многими тысячами известных и неизвестных имен. Там тоже не было его имени.
Но теперь уже Аввакум, полагаю, никогда не будет забыт, но всегда будет привлекать интерес и как человек, и как исторический деятель, и как писатель.
Что привлекает в Аввакуме как писателе, кроме языка? Полная искренность, небывалая в средневековой литературе открытость перед читателем. И это самораскрытие достигается самыми скупыми средствами, в произведении совсем небольшом, сравнительно с исповедями Августина или Руссо. А теперь о другом. Аввакум был, кажется, первым русским пишущим человеком, имевшим столь широкую географию опыта и впечатлений: детство на Волге, Москва, Сибирь, Даурия, близ самого Китая, наконец, приполярный Север. Это немало даже для нас, летающих самолетом. А все перемещения Аввакума оплачены многомесячной выматывающей ездой, причем зачастую не менее опасной, чем морские путешествия того же времени. И это путешествия не свободного человека, а узника, отданного во власть какому-нибудь самодуру и садисту, вроде Афанасия Пашкова, чью жестокость Аввакум испил полной чашей. Ни один пишущий человек древней Руси такого опыта не имел. Аввакум всей душой и телом, через боль и холод, переживает этот бескрайний, невообразимый простор — и он же, за века до Достоевского с его «Мертвым домом», до Чехова с его сахалинскими очерками, до Шаламова с «Колымскими рассказами» — изображает, как эта фантастическая ширь оковывается деспотическим государством, его насилием и неправдой, как любое место этого огромного, величественного мира — берега Волги, сибирская тайга, пороги Ангары, монастыри, полярная тундра — становятся местами безысходной муки. Своя боль дает ему прочувствовать и боль окружающих его людей — не только тех беззащитных и бесправных, кому на роду уже написано страдать, но даже тех, кто сам несет и осуществляет это государственное насилие. Ужас замкнутого кольца рабства, унижения, мучения Аввакум показал на три века вперед. «Здесь медведя корежит медведь», вспоминается строчка земляка Аввакума, поэта Бориса Корнилова.
Аввакум требует самого глубокого внимания читателя. Он еще много способен сообщить нам для осмысления себя самих.