И так далее. Повторение «словно» продолжается, пока «Как будто сердце от ножа» и буквальное «смерть, и смерть, и смерть, и все» не обрывают поэтическую транспозицию. Митраистские замещения и пресуществления Гвайна тоже заканчиваются, когда он осознает, что его сосед по палате в лечебнице хочет принести его в жертву, распяв его, как Христа. Таким образом, из-за стремления к достижению «идеального» метафора оборачивается своей противоположностью, то есть буквальностью, превращающей метафизику обратно в сущности, тела и поступки. Возможно, Пивнер и ест фарш, «приобретший питательный красный цвет, когда в него втерли сульфит натрия, после того как днем ранее он ядовито посерел», но нет ничего поддельного в «прекрасной серой мякоти… почти что красного» хлеба, который в финале в испанском монастыре жуют Уайатт и остальные. На самом деле, это подожженная, расфасованная и проштемпелеванная плоть Гвайна, которую неосознанно поглощают во время садистской Евхаристии.
«Распознавания», являясь настолько богохульным романом (как мы уже успели заметить), до самых краев наполнены религией. Или, точнее говоря, религиями. Кальвинизм, католичество и их прехристианские основы, иудаизм, буддизм, джайнизм, индуизм… В «плавильном котле» середины 1950-х, когда появились лоскутные и сборные системы верований, которые теперь так распространены, все эти религии не только слились, но и стали неотделимы от таких категорий как эстетика и образ жизни: «Знаете новое слово, капрей?.. Оно состоит из первых двух букв «католика», «протестанта» и…», — спрашивает один испанский «турист-пилигрим» другого, на что его собеседник отвечает: «Господи нет, я просто приехал посмотреть здесь искусство».
Можно предположить, что на выбор названия романа повлияло раннее христианство, а именно Святой Климент Римский и его «Климентины». Однако, что характерно для творчества Гэддиса, слово, которое он выбирает, выходит за границы исходного контекста и начинает проникать, просачиваться и вторгаться в десятки других ситуаций. Искусство, даже если его копируют со всей серьезностью, включает (как это понимает набожный Стэнли) «внезапное чувство знакомства, как бы… узнавание». Уайатт, еще будучи неопытным художником, заявляет, что «распознавания уходят куда глубже, куда дальше, и я… рентген, ультрафиолет и инфракрасный свет, эксперты с их фотомикрографией и… макрофотографией, думаете это всё? Там не все дураки, не просто ищут шляпу или бороду, или знакомый стиль, они смотрят с воспоминаниями, которые… уходят дальше их самих, которые уходят… куда и мои». Пивнер, читая газету, копается в памяти, чтобы «распознать» эти истории. Гвайн, после смерти жены, принимает «траурные угощения выпивкой» в качестве «признаний». Как сказано в бесценных примечаниях Стивена Мура (они доступны онлайн, обязательно почитайте!), разные вариации этого слова появляются в тексте романа не менее 81 раза. Все вместе они формируют концепцию книги, или, если воспользоваться религиозной терминологией, — ее догму. В теоретической основе религиозно-мистического в иудаизме «распознавание» может обозначать приблизительно то же самое, что и понятие «констелляция» в понимании Вальтера Беньямина, то есть момент откровения (и переворота), в который все элементы соединяются в структурированное единое целое. В пуританстве «распознавание» соответствует действующему вне мира, предписанному (Богом) сценарию, восприимчивости, которая встречается повсюду: от Берроуза и Пинчона (он называет восприимчивость паранойей) до американской компании Marvel. В католичестве оно напоминает джойсовский метемпсихоз, в рамках которого мир способен превратиться в плоть и быть усвоенным посредством принятия внутрь (художница Маргарита Глузберг говорит об этом следующим образом: «Католики завтракают смертью»). В рамках «чистой» литературы эта мысль недалека от того, что пытается очертить Пруст: это не просто память, а целая сеть паттернов и процесс их создания, для которых, поэтически выражаясь, память служит порталом.
В рабочих заметках Гэддис сам подчеркивает связь названия со словом «паттерн». Если рассматривать эти понятия вместе, то они дают ясную подсказку к тому, как добраться до сути романа. Почти в каждой обстановке и на любом уровне (личном, институциональном, техническом и комментаторском) основные тенденции направлены на распознавание или на осознанное восприятие окружающих нас многочисленных паттернов, заметных и не очень. Что такое работа Бикнелла «Национальный определитель подделок», которую Синестерра использует в качестве профессионального мерила и настольной книги, если не пособие по распознаванию паттернов? Что тогда такое фотоэкспонометр, который турист Берни настраивает в соответствии с «унылым равномерным цветом дня», если не прибор (как и профессиональные штуковины Уайатта) для распознавания паттернов? Тем же является и сам день, «проявился, ошметки первого нежелания показаться… где тьма была уже не отсутствием света, а наоборот, — разоблаченной, пассивной и глупой после ухода хаоса» и заставляющий людей «натыкаться на его знакомые черты, его ребра и впадины… подобно слепцу, опознающему памятно чуткой ладонью тело когда-то знакомого в том, что они оба звали жизнью». Сознание на базовом когнитивном уровне (согласно «дурацкой теории о распознавании», выдвинутой нейробиологами, которую Уайатт резюмирует для своего отца) — не более чем сигнал, который передняя часть головного мозга воспринимает чуть раньше, чем остальная его часть. «Когда сигнал доходит до второй половины, мозг его распознает!»
Господин Фэддл занимается подготовкой книги, отзыв на которую должен написать знакомый критик (но не прочитать ее), со «взглядом близорукого узнавания». Он отмечает «рисунок дерзкой элегантности», «четкие конфигурации» букв на обложке, которые намекают на «происхождение замысла». Турист Берни тоже подсознательно запоминает обложку книги, а точнее, ее название, потому что в поезде он вынужден переписать его букву за буквой, находясь на мушке у вооруженного Уайатта. Позже жена Берни (но не он сам, потому что он будет занят фотоэкспонометром, пытаясь, подобно Роршаху, обнаружить контуры своего галстука) узнает Уайатта. Именно в книге «Трансцендентное умозрение о видимой преднамеренности в судьбе отдельного лица», томе, посвященном паттернам и действиям, Шопенгауэр заявляет, что «эта систематическая взаимосвязь событий нашей жизни, которую мы верим, что постигли, не более чем подсознательное влияние нашей склонной к структурированию и схематизированию фантазии». Уайатт может выступить в роли Гэддиса в тот момент, когда берет нас в заложники и сует нам свою книгу, а вместе с ней и все те книги, которые она поглотила и в которые пресуществилась, и ошарашивает нас своим главным пылким утверждением: каждый является читателем, движущимся на странной скорости по ландшафту, который заставляет нас прибегать к чему-то, напоминающему сцепление.
Заданием, частью и целью всего существования является распознавание паттернов, которому сопутствуют (из-за нашей склонности к чрезмерному распознаванию) различные приманки, опасности и блуждающие огни, сбивающие нас с паломнического пути.
То, что эти убеждения и предупреждения, так восхитительно написанные более пятидесяти лет назад (образующие созвездия, заданные сценарием, жертвенно преподнесенные нам — тем, кто, как Берни или критик, упорно отказываются их читать) приобрели такое невероятное сцепление с нашим настоящим, не должно нас удивлять, если принимать во внимание их трансисторическую природу. И все равно… Вау! В век ПО, распознавания лиц, алгоритмов прогнозирования и QR-кодов распознавание паттернов стало не только номосом, но и агоном современного существования. В то время как подделка и мошенничество теперь (или по-прежнему) являются его валютой. Было бы слишком просто сказать, что в момент написания этого эссе наиболее успешный офис в мире захвачен гротескным аферистом, по сравнению с которым Синестерра выглядит образцом честности. Наверное, все не так просто в истории становления этого стратега, спекулянта в двойной рубашке, который заработал миллионы, купив фармящую золото компанию World of Warcraft (то есть платформу, которая нанимает низкооплачиваемых работников, чтобы они копили игровую валюту и впоследствии продавали ее за настоящие деньги более богатым игрокам), а потом перепродав ее банку Goldman Sachs за 60 миллионов долларов (Исси Лаповски в своей статье в журнале Wired написала об этой истории следующее: «Где-то здесь определенно прячется метафора»). Это, в свою очередь, отсылает нас назад к Паунду и намекает на то, что его фашизм (в первой, итальянской, версии) основывает свой образ и название на римском символе — фасции или, иначе говоря, пучке деревянных прутьев, который можно также обнаружить на реверсе американского дайма «Меркурий». Но возможно, это притянуто за уши и является просто спекуляцией.
Вероятно, более важно (или более в духе Гэддиса) понять эту ситуацию, осознать, как с ней справиться, найти из нее выход. Когда постоянно сталкиваешься с удручающим и вездесущим мошенничеством, одной из первых стратегий, чтобы его побороть, будет стремление «вернуться к подлинности». Однако Теодор Адорно отмечал, что подлинность как часть идеологии сама является неотъемлемой частью проблемы. В выдающемся эссе 1964 года под названием «Жаргон подлинности» Адорно предупреждает нас об этом самом «жаргоне подлинности» и о том, что он «тянется от философии и теологии… к педагогике, вечерним школам, молодежным организациям и даже проникает в возвышенную речь представителей бизнеса и правительства… Любой, кто думает на этом жаргоне, не обязан говорить, что думает, и даже не обязан как следует думать. Жаргон берет все это на себя и обесценивает мыслительный процесс» (заметьте, снова экономическая метафора). Но еще более зловещим кажется предположение Адорно о том, что подлинность, как Weltanschaung, неразрывно связана с фашизмом, проникающим в язык, который в свою очередь «предоставляет ему [фашизму] убежище». Такой взгляд чрезвычайно важен для понимания современной политической ситуации: каждый раз, когда в последние годы крайне правые приходили к власти (будь то американские трамписты или сторонники выхода Британии из Европейского союза, или польская партия «Право и справедливость»), это было вызвано и поддержано (как и в 1930-е годы) постоянным стремлением к подлинности — «настоящие американцы», «голос истины настоящих британцев (или поляков)» — и требованиями вернуть предположительно потерянную «суверенность». Чтобы противостоять этим тенденциям, нужно отвернуться от суверенности и сопутствующих ей кредо (уникальности, «чистоте» национального и культурного пыла) и обратиться к сложной системе взаимозависимости, которую так ненавидят фанатики суверенности. Джорджо Агамбен, один из выдающихся современных философов, формулирует это следующим образом: «Этика начинается только тогда, когда… подлинное и должное не содержат в себе ничего, кроме фальшивого и неуместного».
Гэддис, конечно, и так знает об этом. Он изо всех сил старается показать, что «распознавание» не равно подлинности, а, кроме того, какому-либо иному виду разрешения или трансцендентности. Не равно оно и отрицанию изначальной греховности (на личном и коллективном уровнях), а также спасению от заблуждений. В кульминации романа, когда обманутые туристы-пилигримы заискивают перед чудесами «строжайше подлинного происхождения», а убийца Инёнёню рассуждает о «подлинности» мумифицированных египтян Синестерры, траектория движения Уайата — ненадолго, но намеренно — совпадает с траекторией движения другого писателя, «выдающегося» автора-середнячка Лади, успех которого заключается в том, что он «помогает человеку понять не себя, а других». Лади, в чьих произведениях отсутствуют поэтические и теологические аллюзии, которые можно встретить у Уайатта, жаждет обрести это трансцендентное разрешение, это спасение. Он проводит время в монастыре, ожидая «религиозного опыта», который потом можно будет упаковать в легко усваиваемые читателями абзацы, трансформировав его согласно потребностям рынка и используя (как он говорит Уайатту) стиль, который сочетает в себе платонизм, христианство и неясность недавно зародившегося нью-эйджа. Существует «потребность в духовном… в чем-то подуховнее пишущих машинок…»
Может быть, Лади и «обычный» персонаж, и при том еще и плоский, но он олицетворяет доктрины подлинности и самоспасения, которые проникают во все сферы нашей жизни. Гэддис направляет своего главного героя навстречу этим доктринам только для того, чтобы потом насильно и резко развернуть его в другую сторону. Под новой неподлинной личиной беглого реставратора «Стивена» Уайатт пресекает попытки Лади рассказать, как можно столкнуться с прекрасным и не «кричать» об этом (мысли с оттенком теологии, но при этом нечестиво допускающие существование бесконечного болезненного мирского опыта, от которого никуда не деться): «Вы их мучительно переживаете». Через несколько страниц Стивен (Уайатт) в прямом смысле слова ниспровергает Лади, изгнанного из внутреннего рая монастыря, и представляет свою собственную контрдоктрину, в которой утверждает, что вместо того, чтобы выбивать двери суверенного государства и сосредотачиваться внутри чего-то вроде личного, художественного и метафизического спасения, настоящий паломник должен «вернуться к началу пути и пережить все заново». Другими словами, пройти путь возвращения к жизни (переживания заново, удвоения, утекания, ускользания и гибели), который не может обладать божественно санкционированным единством и потому де факто принадлежит области неразрешимо неподлинного. Дорога возвращает нас в мир посредством искусства и сознания (или, при всем уважении к Прусту, сознания сознания), а потом заставляет отыскивать и опознавать многократные повторения и дубликаты, даже если мы, те, кто отыскивает и опознает, сами созданы при помощи повторений и дубликатов. Эта невероятная ситуация лежит в основе всякой вероятности. Снова процитирую Агамбена, который, как мне кажется, в этом вопросе говорит в один голос с Уайатом: