Эссе опубликовано в San Diego Reader 3 октября 1996 года.
Джордж Оруэлл "Почему я пишу", пер. С. Таска (здесь и далее прим. пер.)
Вероятно, речь идет о знаменитом инциденте из парижского периода жизни Эрнеста Хемингуэя: в 1922 году первая жена Хемингуэя, Хедли Ричардсон, забыла на Гар-де-Льон чемодан с рукописями писателя, среди которых был в том числе и некий частично завершенный роман.
Речь идет о посвященной семи великим городам Ближнего Востока книге Лоуренса, над которой он работал до Первой мировой войны, но, так и не закончив, уничтожил ее рукопись.
Сесквипедальный — длинный, с большим количеством слогов. Образовано от фразы Горация «sesquipedalia verba» (буквально – слово длиной в полторафута, (лат.)) в «Науке поэзии».
Мысль о том, что «Стиль — это аутичное помешивание языка» впервые прозвучала в ключевом эссе (и отчасти манифесте) Александра Теру «Теру Метафраст: эссе о литературе», опубликованном в 1975 году.
«Похищенный» (1886 г.) — роман Роберта Льюиса Стивенсона, «Швейцарский Робинзон» (1812 г.) — роман Йоханна Давида Висса.
Персонажи романа Буса Таркинтона «Пенрод и Сэм» (1916 г.)
Том Сойер, Гекельберри Финн, а также упоминаемые далее Мефф Поттер и Бекки Тэтчер — персонажи романов Марка Твена «Приключения Тома Сойера» (1876 г.) и «Приключения Гекельберри Финна»(1884 г.)
Пиратские «черные метки» были выдуманы Робертом Льюисом Стивенсоном и впервые появились в его романе «Остров сокровищ»(1883 г.)
См. рассказ «Веселенькое местечко братца Кролика» Джоэля Чандлерра Харриса из цикла «Сказки дядюшки Римуса» (в серию входит ряд сборников, изданных в 1880-1948 гг.) Сюжет о веселеньком местечке также появляется в основанном на рассказах Харриса диснеевском фильме «Песня Юга» (1946 г.), который выше упоминается Теру.
В шестой главе «Приключений Тома Сойера» Том и Гекельберри Финн обсуждают способы выведения бородавок, в том числе и «гнилой водой».
В четвертой главе «Приключений Гекельберри Финна» Гек пытается разузнать о планах своего отца у гадательного волосяного шара, принадлежавшего негру Джиму.
Существует поверье, что хлеб, пущенный по реке, останавливается над трупом утопленника. В «Приключениях Гекельберри Финна» таким способом пытались найти «труп» Гека, инсценировавшего собственную смерть перед побегом из дома отца.
Героини романа «Маленькие женщины» Луизы Мэй Олкотт (1868-69 гг.)
Романтическая баллада Альфреда Нойеса.
Джеймс Джойс "Газ из горелки" (1912 г.), пер. А. Сергеева.
Опубликован в 1974 году.
Томас Баудлер — шотландский врач и составитель купированного «семейного» собрания пьес Уильяма Шекспира, опубликованного в 1807 году.
Вымышленный город из пьесы Торнтона Уайлдера «Наш городок» (1938 г.)
Роман Джордж Элиот, опубликованный в 1861 году.
Sic!
Кабинет потребностей (фр.) — туалет.
В 1897 году братья Келлоги вместе основали компанию-производителя хлопьев Sanitas Food, но вскоре разошлись во мнениях касательно добавления в продукт сахара (Уилл была за, Джон — против), поэтому в 1906 году Уилл основал собственную компанию Battle Creek Toasted Corn Flake.
Классическая история о Питере Пэне существует в нескольких вариантах — это роман «Питер и Венди» (1911) и предшествовавшая ему пьеса «Питер Пэн, или Мальчик, который не хотел расти», поставленная в Лондоне в 1904 году. До публикации текста пьесы отдельной книгой в 1928 году, Джеймс Барри постоянно вносил изменения в ее текст, и довольно любопытно, что Теру цитирует редакцию 1905 года, в которой ответ Питера Пэна на вопрос Капитана Кука «Пэн, кто ты такой?» значительно отличается от окончательного варианта, напечатанного позже и в пьесе, и в романе. В них Питер более лаконичен: «Я юность, я радость, я маленькая птичка, проклюнувшаяся из яйца!» (пер. И. Токмаковой).
Улица в Дублине, где Джордж Мур жил в начале XX века. Известно, что Мур рассорился с жильцами Или-Плейс, когда пошел наперекор устоявшейся традиции окрашивать двери в белый цвет и выкрасил свою в зеленый, аргументировав это решение тем, что того требуют его занятия художественной критикой. В те годы на Или-Плейс также располагалась ирландская штаб-квартира Теософского Общества, которую помимо Мура посещал Уильям Батлер Йейтс.
The Moores of Moore Hall, (1939 г.)
Ингмар Бергман "Латерна Магика" (1987 г.), пер. А. Афиногеновой.
 Уильям Батлер Йейтс, "Знатоки" (1915 г.), пер. Г. Кружкова.
Роберт Браунинг (1812-1889) — английский поэт викторианской эпохи, прославившийся своим сложным и насыщенным стилем, наиболее полно представленным в его драматических монологах, оказавших большее влияние на всю последующую поэзию.
Классическое место (лат.).
Несмотря на то, что образ Матушки Гусыни восходит к французским сказкам и английским nursery rhymes, в США существует легенда, согласно которой первоначальной Матушкой Гусыней была Элизабет Фостер Гуз (1665-1758 гг.) из Бостона. Именно ее могила находится на кладбище Гранари.
Фрегат «Конститьюшн», старейший парусный корабль из находящихся на плаву, участвовавший во многих важных для истории США событиях и войнах.
В 1862 году Придорожную Гостиницу в Садбери посетил поэт Генри Уодсворт Лонгфелло. В 1863 году он опубликовал сборник стихотворений «Рассказы Придорожной Гостиницы», состоявший из историй, которые рассказывают друг другу ее постояльцы.
Поэма «Занесенные снегом. Зимняя идиллия» (1866 г.)
Свое нынешнее название кладбище получило в честь рассказа Джона Ирвинга «Легенда о Сонной Лощине» (1820 г.), могила самого писателя также находится на кладбище Слипи-Холлоу.
Речь идет о так называемых «скачках» Пола Ревира, предупредившего повстанцев о наступлении британских контингентов. В литературе этому историческому эпизоду, ставшему символом начала Американской революции, посвящено стихотворение Лонгфелло из сборника «Рассказы Придорожной Гостиницы» (см. прим. 34).
Популярная песня, обычно исполняемая на День Благодарения.
«Поваренная книга Бостонской кулинарной школы» (1896 г.), помимо рецептов книга Фармер примечательна тем, что в ней впервые стали использоваться стандартизированные мерные величины.
Стоит отметить, что среди «заточенных в склепе» рукописей Теру есть книга об Амелии Эрхарт, «Становясь Амелией». Кроме того Теру посвятил ей несколько стихотворений (см. сборник Collected Poems, 2015).
Салемский Дом о семи фронтонах стал прообразом особняка из одноименного романа 1851 года Натаниэля Готорна.
Место казни обвиненных в судебном процессе над «салемскими ведьмами».
В стихотворение «Час детей» (1860 г.) Лонгфелло описывает семейную жизнь со своими дочерями — Элис, Эдит и Энн Аллегрой.
«Корсиканские братья» (1844г.) — новелла Александра Дюма, «Последний из могикан» (1826 г.) — роман Джеймса Фенимора Купера.
Эдгар Аллан По, "Сердце-обличитель" (1843 г.), пер. В. Неделина.
В своем эссе «Синий» из книги «Первичные цвета» Теру погружается в схожие воспоминания: «Говоря о темной воде, я вспоминаю, как маленьким мальчиком совершенно оцепенел от описания безжалостной черноты воды («опущенное до пределов черного оно получает призвук человеческой печали» , — как писал о синем Кандинский) данного Эдгаром Алланом По и усиленного мрачными волнами трепета, вселяемых артистизмом отца, с которым он читал нам перед сном при свечах о том огромном ужасающем водовороте и его беспощадной воронке в «Низвержение в Мальстрем». Книга Александра Теру «Первичные цвета» планируется к публикации в издательстве Kongress W Press в 2025 году.
Речь идет о знаменитом сонете Джона Китса «Яркая звезда». На важность этого образа для Александра Теру указывает также и подробный разбор смысла стихотворения Китса в романе Теру «Кот Дарконвилля» его главным героем, Алариком Дарконвиллем.

Мои братья и я, частичка семейства Теру1



Автор Александр Теру

Перевод Никиты Федосова

Меня часто спрашивают, почему четверо из нашей семьи стали писателями. Как и я, мой брат Пол пишет и романы, и травелоги. Мы оба пишем эссеистику. Я также пишу стихи. Мой брат Джозеф, во время волонтерства для Корпуса мира в Западном Самоа, написал в 1983 году роман «Черные кокосы, коричневая магия». Питер, наш младший брат, — видный переводчик с арабского, написал к тому же несколько книг о Саудовской Аравии и Ближнем Востоке.

Джордж Оруэлл в своем эссе «Почему я пишу» называл несколько основных причин, оставляя в стороне необходимость зарабатывать на жизнь, почему некоторые решают заняться писательством, в том числе и столь банальные мотивы, как абсолютный эготизм, тщеславие, желание быть обсуждаемым, потребность поставить на место своих учителей, с пренебрежением относившихся к тебе в детстве. Он предполагал, что во многом здесь замешано одиночество. («Кажется, с самого начала мои литературные амбиции перепутались с ощущением обособленности и недооцененности»2, — писал Оруэлл.) Были ли мы обособленными и недооцененными? Все дети таковы, в той или иной степени, даже в больших семьях. Может быть, в больших семьях особенно. Но есть еще и навязчивость памяти, желание вспоминать, самая настоящая потребность вспоминать, записывать.

Позвольте заметить, что не все в нашей семье пишут, и это далеко не определяющая наша черта. Мой старший брат Джин, ему пятьдесят семь, уже двадцать пять лет как партнер в Baker & McKenzie, крупнейшей юридической фирме в мире, работает международным адвокатом и был отмечен медалями за ведение дел по торговым вопросам в тогда-еще-Советском Союзе и Китайской Республике. Будучи еще и художником, он получил степень бакалавра в Институте Пратта. Мои сестры, Энн Мари и Мэри, — обе замужем и у каждой по двое детей, — учительница в средней школе и дипломированная медсестра, соответственно. Все мы получили степень бакалавра, трое из нас — и дальнейшие степени.
Юджин (Джин) Теру
Я помню свои первую попытку написать что-то художественное. То был короткий рассказ, напечатанный на желтой прямоугольной бумаге, когда я учился в седьмом классе. После школы мы с моим другом Анджело Коррадо забегали к нему домой, чтобы воспользоваться пишущей машинкой. Моя безымянная сага, иллюстрированная на манер комиксов (еще одно ранее увлечение), повествовала о волшебной еде на завтрак, и в ней было достаточно пубертатно-нахальной, если не сказать фривольной, может быть даже скатологической тематики для мезоморфного старшего брата Анджело, — сумрачного простофили, никогда не разговаривавшего со мной, а только с младшим братом на итальянском, — чтобы в один прекрасной день оказаться им порванной. И хотя в области литературных потерь моя не идет ни в какое сравнение с забытым «Прощай оружие» Хемингуэя на Гар-дю-нор3 или утратой «Семи столпов мудрости» Т. Э. Лоуренса4, все равно было больно.

Мой ранний стиль характеризовался множеством чудны́х архаизмов, восклицательных знаков, нежелательных деепричастий («...цепляясь, покачиваясь, вызывая тресканье листьев, безжалостный Гриппо пробирался все дальше и дальше вперед ...») и отличался количеством употребляемых мною переносных черточек. Например, тогда бы я переносил «о нем», написав «о не-м» в конце строки, если представлялась такая возможность, а я следил за тем, чтобы она представлялась. Или «о них» превращалось в «о ни-х». Так же было важно выдерживать правые и левые поля одинаковой ширины. Напыщенность была особенной слабостью. К моменту окончания старшей школы у меня за спиной остались четыре года изучения латыни и склонность обращаться к вербальной пиротехнике, цицеронианской и высокопарной, даже в тех письмах домой, что я писал, оказавшись как-то раз в лагере. Представьте себе сесквипедальные5 письма о вязании шнуров и плавании!

Что определяет стиль письма? Я часто говорил своим студентам, что он не побочен нашим лицам, нашему вероисповеданию, нашим друзьям, тому, что нам дала школа, что мы едим, о чем мечтаем, чего боимся, и многим другим переменным. Неужели так просто совпало, что Стейнбек пишет отлично от Диккенса или от Джеральда Мэнли Хопкинса, или от Г. Д. Уэллса, или от Д. Б. Шоу? Вовсе нет. Стиль — это аутичное помешивание языка6 внутри нас, и он столь же загадочен, как океан или бескрайность космоса. Сущность темы сама по себе диктует стиль. Я знаю, что при написании «Кота Дарконвилля» (1982), моего самого большого романа, сама его тема, разочарование в любви, вела меня к энциклопедическому стилю и щепетильному юмору, вооружившись которыми я писал книгу, потому что сатира — это вербальный жанр, тот аспект комедии, что задействует высмеивание и снобское возвышение, маску презрения, неизбежно влекущую за собой гротескность, ироничность и ехидство. Думаю, я располагаю целым ящиком стилистических инструментов, что в глазах некоторых делает мои книги произведениями искусника в противоположность произведениям искусства. Я обнаружил, что способен чревовещать разнообразными голосами при написании стихотворений и могу наколдовывать кроликов во множестве шляп. А вот проза моего брата Питера всегда была неназойливо изящной, даже когда он еще учился в старшей школе. В своих книгах, ясных в кристальности их прозы, он дает пристанище всевозможным потаенным арабским познаниям, не испытывая при этом нужды спускаться, как это часто случается со мной, в темные подвалы ради выковыривания какого-нибудь орудия допотопной риторики или средневековой аллюзии.

Для меня, даже в детстве, авторы всегда были героями. Никто не мог сравниться с ними в отваге и драматичности. Я верил, что лишь они одни были истинными паломниками Абсолюта. У меня была и бережно мною охранялась — далеко не пустяк в семье из восьми человек — бисквитного цвета книжечка «Пятьдесят знаменитых американцев», миниатюрные зарисовки о достославнейших мертвецах нашей страны, которую я зачитывал до дыр, проносясь стремглав мимо жизней известных светских вождей, великих исследователей вроде Даниэля Буна и Кита Карсона или солдат вроде Джорджа Вашингтона и Улисса С. Гранта, восхищавших меня фигур, но занимавших скромное место в моей онтологической реальности, лишь для того, чтобы вновь погрузиться в жизни Вашингтона Ирвинга, Германа Мелвилла, Ральфа Уолдо Эмерсона и воронового Эдгара Аллана По (им я был одержим), чьи пугающие неврозы, вроде его очарованности черными кошками или страха быть похороненным заживо, притягивали к себе все мое внимание. Однажды я написал сонет, октава которого звучала так:
Любовь! Что если в грезах дерзновенных
И в пробужденьи непорочном я мечтою,
Из снов осмелясь выплыть вдохновенным,
Мир для тебя одной невиданный устрою,
Боль смертных в упоенье на веки обратив…
В искусстве вызов этот, знаешь ли, — мотив.
Несториане былых времен признавали тщеславие… суть которого заключалась в том, что искусство и жизнь, или, лучше, идеальное и реальное, часто находятся, в самом прямом смысле, на ножах друг с другом. Будучи ребенком, я существовал в гораздо большей близости к своим грезам, нежели к реальности, и какими бы путями реальная жизнь не вторгалась в мои книжки («Похищенный», «Швейцарский Робинзон»7 и другие) и фильмы («Город мальчиков», «Песня Юга»), ни к чему хорошему это не приводило. Уолтер Митти был никем по сравнению со мной. Моя внутренняя жизнь была такой же энергичной, как у Пенрода с Сэмом8, как у Тома с Геком9. Я был готов подписаться и под существованием черных меток10, и веселеньких местечек11, и безголовых всадников. Я верил и в «гнилую воду»12, и в волосяные шары для гадания13, и в то, что плывущая коврига хлеба останавливается над утопленником14. В возрасте шести или семи лет, я знал, что лилипуты привязали Гулливера к земле. Меня пугал Мефф Поттер. Я верил, что Мег, Джо, Бет и Эми15 — в нашем доме не имелось места сексизму — были самым интересными девочками на земле, но, разумеется, только после Бекки Тэтчер, на которой я собирался жениться.

Само слово автор, навевающее мысль о гусиных перьях, затхлых книгах, шарфах и величественных мантиях, — разве я отрицал когда-нибудь, что сдержанность не в моем характере? — даже о жабо и их каком-то щеголеватом изяществе, вызывало во мне трепет. Одно только благородно сложенное имя Джеймса Фенимора Купера, наводило меня на мысль об отважных индейцах, темно-зеленых лесах и безграничных возможностях американского Запада. Я слушал отца, читавшего вслух «Разбойника»16, и погружался в длительные, задумчивые взоры, уносившие меня из повседневного мира. Я не был приспособлен к душевным мукам реального мира, это точно, даже если и находил утешение в том, что признавал мой лихорадочный романтический мозг. Моя реальность предназначалась постоянству искусства, а не жизни за моим окном. Будет ересью сказать, и тем более помыслить, а все-таки ни один истинный читатель никогда Жизнь не предпочтет Искусству.

Чтение в нашей семье ставилось на первое место. Я всегда поражался тому нелепому факту о юном Джеке Кеннеди, который будучи болезненным и нередко прикованным к постели ребенком (его мать неизменно называла это причиной того, что он рос, проводя время за чтением), обратился к книгам в качестве альтернативы парусному спорту и футболу. В их семье напрасно искать где-либо литературные влияния. Кеннеди были людьми дела, а не созидания, и отличались от нас, отличались разительно, тем, что никогда не были интеллектуалами. И мистеру, и миссис Кеннеди было плевать на писателей; в сущности, они оба были анти-интеллектуалами. Заботам вокруг них надлежало быть связанными с политикой, гражданским долгом, размышлениям о достатке и обретением престижа. («Всегда этот остров другим в назиданье / Ссылал таланты свои в изгнанье»17, — заметил Джеймс Джойс в 1912 году.) Я распаляю это сравнение и для того, чтобы принизить конкретно эту семью, и для того, чтобы показать, что приоритеты нашей семьи, куда менее агрессивные, хотя кто-то может сказать — более мягкие, не столько различались, сколько были противоположны. Мои родители, желавшие, например, чтобы мы подрабатывали после школы, веря что такие вещи закаляют характер, сочли бы, тем не менее, вульгарным и узколобым зудящее стремление сколотить состояние посредством выбранной профессии. Нам не разрешалось обсуждать деньги за обеденным столом. Политики, покуда простирались границы нашего дома, считались за exy. От нас ждали, что мы станем лидерами. А в мировоззрении предполагалось наличие альтруизма.

Богатство не считалось чем-то аморальным. Это и вправду облегчало жизнь. Но в том-то все и дело. Мы находили легкую жизнь, стремящуюся к комфорту жизнь, пустой. Нас учили, что помогать ближнему — вот что действительно важно; это считалось единственным стоящим занятием. Никто из нас не пошел в предпринимательство. Я же всегда говорил, что был слишком занят, чтобы зарабатывать деньги. Возможно, это покажется чересчур благочестивым и лукавым, но для любого из нашей семьи публикация книг, даже дебютных, никогда не была чем-то особенным. И не ошибусь, если скажу за всех нас — иногда это терзало душу. Не то чтобы от нас ожидали быть гениями; мы ими не были и ими не стали. От нас ожидали, что когда мы что-то делаем, мы будем делать это хорошо. Возможно, все из-за того, что родители отказывались баловать нас? Может быть. Маме и папе не нужны были примадонны и они склонялись к мысли, что непомерная похвала так же плоха, как и непомерная критика, и, как следствие, я вырос, относясь с подозрением и к тому, и к другому.

А что насчет отсутствия похвалы? И насколько это ранило? Мы воспитывались в совсем иное время, полагаю, и росли в 1940-х и 1950-х, послевоенные годы, — разумеется, мои родители помнили Великую депрессию, — а в такую эпоху неопределенности любые поблажки, вероятно, считались неуместным проявлением чувств. У нас не было избытка в том, что касается материальных благ, и в вакууме такой скудности (отличной от нехватки, я бы заметил) формируется чувство ответственности или, по крайней мере, начинают шевелиться амбиции. И развивая мысль, скажу, что чрезмерное поощрение за какое ни попадя достижение, подразумевает, что от вас и не ожидают того-то и того-то. А мои родители, веря, не важно насколько ошибочно, в наличие исключительности в каждом из нас, безусловно, считали логичным, что раз она в нас заложена, то и отмечать ее не требуется.
Джозеф Теру
Мои родители первыми читали наши романы, как правило, еще в гранках. Моя мать, выпускница колледжа, преподавательница, художница и, разумеется, истовая католичка, никогда не являлась ханжой, — ее портфолио в художественной школе было переполнено «изучением натуры» — но она обнаруживала грубые непристойности при любом намеке на предосудительность, даже в написанном ее сыновьями. (Я помню, когда мы были детьми, она однажды вырвала из журнала Life живописный, с фотографиями, материал о стриптизерше из угледобывающего городка в Западной Вирджинии.) Когда в 1977 году Пол опубликовал свой роман «Черным дом»18, моя мать, восторженно принявшая книгу, тем не менее, сочла, помнится мне, многие постельные сцены неоправданными и — должно быть, улучив момент поговорить с ним наедине, — без колебаний сообщила ему об этом. Пол лишь пожал плечами. Она была чуткой, никогда не придиралась, и всегда концентрировалась на повествовании, а не на своей репутации матери. Я был открыт подобным упрекам десять лет спустя, когда, после публикации «Адюльтера», мать расспрашивала меня о нескольких даже не просто сладострастных, а, как ей казалось, жестокосердных сценах, высказав свое мнение очень просто, без излишний терзаний: «Печатное слово — это навсегда».

Наши публикации не удостаивались ни вечеринок, ни фейерверков, ни памятных видеозаписей с гордо поднятыми вверх книгами. Уверен, моим младшим братьям, после выхода их книг, пришлось столкнуться с тем, что бродвейскими парадами чествовать высокие достижения здесь никто не будет. «Гордимся тобой», — мог сказать отец и тут же, не переводя дыхания и без малейшего промедления, попросить помочь ему нарубить дров или собрать граблями листья на переднем дворе. Сегодня мне по душе такое отношение, но все же то, что в территориальных пределах нашего дома во мне не признали реинкарнацию Германа Мелвилла, когда в 1973 году я опубликовал свой первый роман «Три чурки», было за гранью моего понимания. Я непреклонен в своем убеждении, что таким способом окружающие помогают тебе начать новую книгу. Похвали рабочего и следующее, что он сделает, — или запросит прибавку, или подыщет непыльную работенку в теплом местечке.

Думаю, я могу с уверенностью утверждать, что все мы, во благо или худо, — писатели моралисты, что вовсе не значит «хорошие» или «великие» писатели, а просто создатели миров, в которых моральные последствия, не важно в насколько суровых испытаниях, прилагаются к поступкам, вот и все. Подобная склонность для литературы вовсе не данность. Я даже могу быть не прав, говоря и о нашей склонности. Но если все и в самом деле так, то я вижу здесь проявление упомянутых выше базовых принципов альтруизма, даже если на дому они находили дефиниции через баудлеризирование19 журналов. Неудивительно, что каждый из нас посвящал книги родителям.

Мы все разошлись по разным тропинкам. (Я придерживаюсь теории, что каждый ребенок в семье воспитывается разными родителями). Мы посещали разные учебные заведения. (Массачусетский университет, Гарвард, Университет Вирджинии, Джорджтаун). Мы печатались в разных (и многочисленных) издательствах (Houghton Mifflin, Doubleday, Simon & Schuster, Henry Holt & Co., Random House, the Dial Press, Gambit, W.W. Norton). У нас разные взгляды, разные друзья, мы жили в разных уголках по всему миру. На пятидесятую годовщину свадьбы наших родителей Джину пришлось ехать из Вашингтона, округ Колумбия, Полу — из Лондона, Джозефу — из Западного Самоа, Питеру — из Саудовской Аравии, а моим сестрам — из Бостона. Я был единственным, кто жил неподалеку, на Кейп-Коде, географическом эквиваленте Гроверс-Корнерса20 для столь искушенных передвиженцев по миру. Мы все до сих пор живем в разных местах. (Даже повзрослев, братья и сестры размечают дозволенные границы духовного пространства, не так ли?) У нас разные машины. Разные политические взгляды. Разная вера — у некоторых не всегда легко опознаваемая внешне, — разные лица, разные чувства и разная судьба.

Впрочем, братья и сестры всегда будут соперниками, — кто станет спорить с этим? — и в языках пламени соперничества мы, как и все братья с сестрами, удивительно похожи. От Доналда и Фредерика Бартелми до Генри и Уильяма Джеймсов, от братьев Куперов до Лоренса и Джеральда Дарреллов, от сестер из «Маленьких женщин» до «Братьев Карамазовых» — где напряжения с лихвой не хватит для сочинения целых книг? Согласно Книге Бытия (38:7-10), Онан, младший сын Иуды, женился на вдове своего покойного брата в соответствии с обычаем левирата (брак между вдовой и братом мужа), но вместо попыток обзавестись детьми, как того требовал обычай, он «изливал семя на землю», ибо знал, что всякий зачатый в этом союзе ребенок будет признан не его ребенком, а брата, с чем он не хотел мириться. Онан не желал обеспечивать выживание рода своего брата за счет своего собственного. За свой отказ он был умерщвлен Яхве. Иоганна Себастьяна Баха ненавидел его родной брат. Султан Мехмед II издал наводящий ужас канун, обязавший каждого нового султана убивать всех своих братьев, — ради устранения любой угрозы гражданской войны. В «Сайлес Марнер»21 Годфри и Данстен Кессы были непримиримыми соперниками. Каракалла, римский император, убил своего брата (и тестя). Атауальпа, последний император инков, пил чичу (алкогольный напиток на основе кукурузы) из черепа своего единокровного брата Уаскара, которого он казнил в ходе кровопролитной гражданской войны. Святой Вацлав, ставший князем Чехии в пятнадцать лет и глубоко набожный человек, по легенде был убит своим братом в 929 году н. э. Людовик XIV, последний король из династии Меровингов, стал монархом, убив своего брата22. Звезда «Бостон Селтикс» Билл Расселл в своей первой книге, автобиографии «Второе дыхание», несколько раз упоминает о наличии у него брата, но ни разу не удосуживается назвать его по имени. Граучо ненавидел Чико. Киномагнаты Джек и Гари Уорнеры терпеть не могли друг друга.

Истории о соперничающих братьях — бьющееся сердце сказок любой страны. Междубратские распри охватывают и Зевса с Посейдоном, и египетских богов Сета с Осирисом, и Траляля с Труляля. Уилл Кит Келлог, тучный, лысый, почти слепой и неулыбчивый — чье имя неотделимо от его знаменитых кукурузных хлопьев — редко ладил со своим старшим братом, доктором Джоном Харви Келлогом, чей патент на хлопья Уилл прибрал к рукам и после выкупил в 1906 году. (У. К. тотчас же разместил на каждой коробке жирно написанную легенду: «Оригинал за подписью У. К. Келлога»). Их характеры разительно отличались. У. К. ненавидел людей, не любил формальностей и в своей жизни познал труд, но не удовольствие. Говорят, на его лице ни разу не видели улыбки. Джон, старше на восемь лет, любил фотографироваться и в большинстве случаев являл себя чрезвычайно компанейским человеком. В детстве же он частенько бил брата, заставлял того начищать свои ботинки, и подобное обхождение распространилось на всю последующую их жизнь, в которой вечно погруженный в дела доктор надиктовывал письма, посиживая в своем cabinet de necessite23, а безропотный Уилл спешно строчил пометки. Иногда доктор мог выйти покататься на велосипеде и, пока он наматывал широкие круги, следом за ним торопливо поспевал Уилл с записной книжкой. Зачастую они просто не разговаривали друг с другом. Неудивительно, что, когда судьба наконец-то повернулась к нему лицом, У. К. был со своим братом сух, словно черствая хлебная корка. «Визиты У. К. к матери ни за что на свете не могли обойтись без того, — вспоминала Присцилла Батлер, племянница, — чтобы разыскать Д. Х. и хорошенько с ним повздорить». В итоге У. К. стал владельцем и компании Battle Creek Sanitarium Food, и компании Sanitas24. «Я никогда не претендовал на какую-либо славу — это доктор вечно заявлял о своих правах».

Мне нравятся истории о братьях — это пра-истории, исконный жанр, древний, как Каин с Авелем. И ни одна из них не мыслима без сопутствующего урока. По словам Джеймса М. Барри, одно из глубочайших переживаний в жизни произошло с ним в возрасте шести лет и было вызвано смертью его тринадцатилетнего брата Дэвида, после которой их мать, ища в Джеймсе утешения свой утраты, перенаправила на него всю свою любовь и привязанность, что придало его личности новые грани — и, возможно, наполнило жизнью отказ расставаться с детством у придуманного им Питера Пэна, восклицавшего: «Я детство, вечное детство! Я восходящее солнце, поэтов пенье, я маленькая птичка, проклюнувшаяся из яйца! Я радость, радость, радость!»25 Писатель Джордж Мур, лорд Или-Плейс26, имея примогенитуру за своей спиной, с пренебрежением относился к своему младшему брату, полковнику Морису Муру. Его жестокость, этот задорный садизм, направленный на, возможно, слишком уж простодушного брата, безусловно, была плодом чрезмерно напряженного детства и жизней предшествующих поколений, ставших семейным мифом (ср. «Муры Мур-Холла»27 Хоуна).

Малоуспешные братья часто становятся ходячим укором своим более удачливым старшим или младшим братьям. Вудро Вильсон не желал иметь дел со своим братом Джозефом Рагглзом Вильсоном-Младшим, родившимся на десять лет позже него. Тот жил перекати-полем и закатился в газетную работу. Вудро же и слышать не хотел о каких-либо успехах брата, не позволил ему стать государственным секретарем и отказал даже в должности почтмейстера. Розуэлл Мартин Филд родился в Сент-Луисе, штат Миссури, 1 сентября 1851 года, на без дня год позже своего знаменитого брата, поэта Юджина. Их мать умерла, когда он был еще ребенком, и двоюродная сестра, Мэри Френч, воспитала двух мальчиков в Амхерсте, штат Массачусетс. Розуэлл окончил академию Филлипса в Эксетере и один год отучился в Гарварде. Впоследствии его карьера развивалась параллельно с карьерой брата Юджина. Он стал писателем, журналистом, колумнистом, библиофилом и даже превосходным пианистом. Оставаясь в тени своего более блистательного и плодовитого брата, он никоим образом не был наименее одаренным из них двоих, но все-таки всю жизнь их отношения балансировали на грани любви и ненависти. Сенатор от Луизианы Хьюи П. Лонг («Мессия реднеков», «Хью четырнадцатый», «Морской царь» и т. д.) постоянно ссорился со своими братьями Джулиусом и Эрлом. А пока Джимми Картер занимал президентский пост, его толстый незадачливый брат Билли частенько барагозил и вел себя как непроходимо глупый, шумный, бесчувственный, вечно пьяный, мочившийся на здания и отпускающий грубые шутки оболтус. Кинорежиссер Ингмар Бергман ненавидел своего брата Дага и в автобиографии «Латерна Магика» писал: «Даг дал мне хорошую взбучку, я решил отомстить. Чего бы это ни стоило»28. Роджер Клинтон, брат президента Клинтона, вылетевший из колледжа и отсидевший год в тюрьме за распространение кокаина, — не чуждый амикошонству славный малый, — грозил ворваться в шоу-бизнес и заняться пением в качестве публичной карьеры ровно в тот самый момент, когда его брат вступал в должность.
Питер Теру
Мы все приветствуем творчество друг друга со смешанными чувствами, уверен, но я рад во всеуслышание заявить, что меня ни разу не посещали кровожадные мысли относительно любого из моих братьев. Мне кажется, всякий подходит к писательству с большей, чем к чему-либо другому, самоотдачей, поэтому не удивительно, что оно может служить настолько характерной лакмусовой бумажкой личностной значимости, настолько характерной эпистемологией бытия пишущего, что соперничество уже неизбежно. Я прекрасно помню, что, когда был опубликован первый роман моего брата Пола, «Уолдо», я был на втором курсе аспирантуры в Университете Вирджинии — по литературе, как иначе, — и, должен признать, с грустью ощущал себя на одно очко позади брата, ибо в академической жизни существует, мягко скажем, врожденное напряжение между писателями и критиками, и, подобно Полу, я принадлежал или хотел принадлежать к первому лагерю, а не к тем бумагомарающим евнухам, предпочитающим видеть искусство в своих тонких статейках и монографиях. Как замечал Йейтс в «Знатоках»:
Хрычи, забыв свои грехи,
Плешивцы в сане мудрецов
Разжевывают нам стихи,
Где бред любви и пыл юнцов.
Ночей бессонных маета
И — безответная мечта29.
Так что, хотя я и желал своему брату всего наилучшего, зная, что сам хочу писать романы, я робко, с дрогнувшим чувством собственного достоинства поглядывал в сторону Африки, где Пол, работая в Корпусе мира, уже писал художественную прозу! Джин в 60-е коротал время в Сайгоне и поддерживал войну, по крайней мере, какое-то время. Мы с Полом, разумеется, в нашей писательской деятельности усматривали, сквозь симбиоз молодости и либерализма, особенно в то время, связь с нашими взглядами на жизнь во всей их полноте. Я писал перьевым ручками, размахивал битами, играл на пианино, о да, но, признаюсь, я никогда не испытывал ничего кроме сиюминутного триумфа, — а как, скажите, могло быть иначе? — ведь за что бы я ни взялся, мне было достаточно поднять глаза и увидеть в литературе — Набокова, в бейсболе — Теда Уильямса, в музыке — Дюка Эллингтона, которые ушли далеко вперед, не проронив и капельки пота!

Ради отмежевания собственной территории, братья и сестры вынуждены соперничать друг с другом, — прописная истина, пускай и печальная, — и нередко в течение всей жизни. Безусловно, моим младшим братьям, Джозефу и Питеру, было трудно поспевать за нами с Полом в писательстве, разрешаясь книгами и ожидая восхищения достижениями, которые, если не приелись, то, по крайней мере, уже не были в новинку. Но ощущение сравнительной неполноценности у состязающихся братьев и близко не похоже на синдром соперничества до гроба («Недостаточно достичь успеха — необходимо, чтобы остальные проиграли»), свойственного местам вроде Йельской школы медицины или Гарвардской школы права. Нет, мы вполне человечны. Мы следим за средней результативностью отбиваний друг у друга. Кто как справляется с крученными подачами. Сколько даблов, сколько триплов. Количество страйк-аутов в месяц. Результативность против левшей. Количество уоков.

Я читаю всех, включая Пола, с карандашом в руке, внося правки в его текст, и не сомневаюсь, что он поступает так же. Прежде всего, как я уже говорил, у нас разные подходы к письму, и они разнились еще в старшей школе, когда мы только начинали сочинять стихи и писать рассказы. Я знаю, что он находит мои произведения перегруженными, переполненными аллюзиями и, по его представлениям, несколько заумно латинизированными. Я же всегда считал, что ему следует больше рисковать в повествовании и самобытнее подходить к языковой динамике. Меня критикуют за неудобочитаемость. Его же считают циничным. Мне говорят, что я должен публиковать больше книг. Он же публикует слишком много. Раньше мы читали рукописи друг друга и копались в них, как перебирают кучку конфет, предлагая имя для персонажа посмешнее, концовку получше, критикуя тот или иной пассаж, но не более того. Почему? Трудно сказать. Начинающие писатели жаждут доверенных слушателей. Партнеров. Пособников. Я думаю, что подобно тому, как в семьях все разделяют определенное чувство юмора, братья и сестры буквально пишут друг для друга. В порыве великодушия Пол как-то сказал мне, что если бы он прочел мой роман «Кот Дарконвилля» в старшей школе, то никогда бы не начал писать. А я, в каком-то смысле, начал писать, чтобы не отставать от него. Мы часто спорили из-за слов, предложений, концовок, рецензий, мнений, точек зрения. Обо всем. Всю юность. И даже о любимых писателях. Он ставил Конрада выше Мелвилла!

Значительно успешнее финансово, чем я был и когда-либо буду, Пол раздражался от моей иносказательной манеры письма, символической и часто чрезмерно насыщенной. У него гораздо более ясный, доступный стиль — проза, вероятно, меньше требующая от писателя (впрочем, уверен, что он с этим не согласится) и более удобоваримая для обычного читателя. Многие находят мои книги — надеюсь, никого из моей семьи нет в их рядах — претенциозными, мои предложения — слишком длинными, а словоупотребление — темным и браунингианским30. Благослови господь все многообразие стилей прозаиков! Почему стили письма братьев и сестер должны быть схожи? Столь многие переменные в разных личностях порождают разные реакции. Почему что-то должно совпадать, с какой стати? Творения братьев и сестер столь же отличны друг от друга, как и их вкусы.

Финансовый успех Пола — а он очень рано стал получать большие авансы за свои травелоги — вполне заслужен. Он написал более тридцати книг: романы, книги о путешествиях, эссе, рассказы, рождественские притчи и бесконечное число статей. (И все это своими собственными руками, замечу, без чей-либо помощи, в том числе и В. С. Найпола, сдружившегося с Полом, когда мой брат только начинал писать, но его помощь едва ли выходила за пределы чирлидинга.) Как и Энтони Троллоп, едва закончив книгу во вторник, Пол принимается за другую на следующий день. Мне хочется верить, что во мне не меньше целеустремленности и усердия, но я постоянно слышу, что моя проза не просто непролазна, но и, как считают издатели, в том числе и мой, Henry Holt & Co, не вписывается в легко определяемые жанровые категории. Пока я пишу эти строки, в моей комнате собирают пыль шесть законченных рукописей — им некуда податься, их некому прочесть. Если человек посвятил себя написанию пользующейся спросом литературы, то это совсем необязательно означает, что он продался целиком и полностью — всякий писатель хочет быть читаемым, — но насколько же странным наказанием для тех, кто не столь охотно подает на стол не самые банальные деликатесы, кажется заточение его, или ее, рукописей в склепе.
Пол Теру
Я верю, что карма притягивается к личности, книгам, жизни в своем не поддающемся объяснению или даже разумению движении. Она так же окутывает и места, где человек вырос. На нас очень сильно повлияла в юности близость к тому, что можно назвать ореолом таинственности вокруг писателей. Старая, почтенная Новая Англия — настоящий locus classicus31 американской литературы на протяжении веков. В нерабочие, праздничные и воскресные дни мой отец брал нас с собой на прогулки по историческим местам, близким и далеким, подобно тому, как Камиль Писсаро водил своих сыновей по Парижу в 1890-х годах, чтобы они могли открыть для себя всю красоту и загадочность этого города, а также его поразительных жителей. Мой отец был истинным антикварием. Он часто брал нас с собой в Бостон. Мы навещали могилу Матушки Гусыни32 на старом кладбище Гранари, стояли напротив знаменитого сент-годенсовского мемориала Шоу (54-й Массачусетский чернокожий полк) в парке Бостон-Коммон, поднимались на верх Старой Северной церкви, прогуливались возле Железнобокого Старины33. Мы посещали отдаленные районы, вроде Садбери, чтобы увидеть Придорожную гостиницу34; дом Джона Гринлифа Уиттьера в Хейверилле, где он написал «Занесенных снегом»35; Конкорд, где жили и Эмерсон, и Олкотты, и Генри Дэвид Торо, чьи могилы до сих пор можно найти на кладбище Слипи-Холлоу36. Я помню, как одним холодным воскресным днем мой отец повел нас на Кембриджское кладбище взглянуть на могилу Генри Джеймса, за добрые двадцать пять лет до того, как я смог хотя бы начать понимать его книги. История — словно старинная лавка диковинок, в которой можно блуждать всю свою жизнь.

Наш родной город — тоже место с историей. Пол Ревир проезжал через Медфорд, штат Массачусетс, крича «Британцы идут!»37 Лидия Мария Чайлд, аболиционистка, подруга Эдгара Аллана По и автор песенки «Через речку, через лес»38 («Over the River and through the Woods») была родом из Медфорда, как и рыжеволосая Фанни Фармер, написавшая викторианскую поваренную книгу39 и позже открывшая знаменитую поваренную школу в Бостоне. В 1851 году в Медфорде читал лекции Торо. Амелия Эрхарт40 три года жила в Медфорде, еще до полета на «Дружбе» в 1928 году. В старом Медфорде преподобный Джеймс Пирпорнт сочинил песню «Звенят колокольчики» («Jingle Bells»). Старый Салем, город ведьм, располагался неподалеку от места, где некогда жил Натаниэль Готорн и находились Дом о семи фронтонах41 и Висельный Холм42. В Кембридже до сих пор стоит особняк Крейги, в котором Лонгфелло написал «Час детей»43 и где в 1973 году я случайно повстречал внучку «смеющейся Аллегры», 90-летнюю даму.

Я уже не раз и во многих местах писал о том литературном, не говоря уже о драматическом влиянии, какое оказала наша мать на нас в становлении писателями. Она была художницей и преподавательницей до того, как вышла замуж, и страстно верила, что нас нужно обучать рисованию, игре на музыкальных инструментах и декламации поэзии. Особая роль отводилась чтению на ночь. Мой отец взял за правило, уложив нас под одеяла, читать вслух при свечах. Он был прирожденным актером и отбирал нам самые яркие и поразительные мальчишеские истории: «Остров сокровищ», «Корсиканские братья», «Последний из могикан»44. Наши настойчивые воззвания, после ужина, к его обещанию не забывать об этом ночном ритуале всегда настраивали нас на хорошее поведение. Мы ждали его наверху в своих кроватях, свернувшись калачиком словно сони: Джин, рядом с ним я, рядом со мной Пол. (У нас также был громоздкий красный радиоприемник, — ранние радиопередачи и Дисней оказали на меня большое литературное влияние — и мы с наслаждением слушали «Ранчо Мелодий» Джина Отри и «Одинокого рейнджера» по понедельникам, средам и пятницам в 7:30 вечера.) Я хорошо помню, как отец читал нам жуткий рассказ По «Сердце-обличитель». Мы с нетерпением ждали, как выражение его лица будет меняться по ходу чтения, а голос становится все тише и тише. Каждое движение, очерченное сзади смутным свечением дрожащего пламени свечи, от которого на стены спальни падала роспись разроставшихся теней, захватывало все наше внимание. Не обернется ли внезапно его ласковое подтрунивание язвительной иронией? Леденящим душу вопросом? Или самим ужасом? Я слушал эту пугающую историю с болезненной внимательностью. Он подрожал ветру. Он переходил на крик: «Нечего прикидываться, хватит!»45 Он поднимал над собой свечу и, стоило книге на мгновение дрогнуть, как призрачные тени устремлялись к потолку над его головой, а я внимал голосу, настолько пронизанному ужасом и сдавленному такой восхитительной нечестивостью, что у меня замирало сердце46.
Александр Теру
В детстве хватит и самой малости для сотворения тайны. Садовая изгородь. Запертая дверь. Темнота в комнате. Тихий голос. И тут же вся непроявленная любовь к неведомому и непостижимому вырывается наружу и так рьяно, ведь ей немногого требуется для подпитки, а все эмоции еще свежи и не разыграны. В каком-то смысле, ирреальны и грезы, и грезящий; все — плод фантазий, воображения. Но разве это плохо? Как говорится в старой цыганской присказке: мечтать о целом мире подобно пламени, а завладеть им — дыму.

В любом случае, рука с поднятой книгой пробудила лихорадку. Она разожгла наше воображение, особенно в соприкосновении с письменным словом и позже разбудило во мне любопытство ко множеству вещей: слову «дифтерия», священнику-иезуиту Исааку Жогу или тому, каким образом эскалатор проглатывает ступеньки на самом своем верху. Как и Альбер Камю, я убежден, что плоды любого творчества — ни что иное как длинное, часто безнадежное путешествие сквозь всю нашу жизнь ради восстановления окольными путями искусства тех двух или трех простейших образов, что первыми проникли в наше сердце. К счастью, мы росли до эпохи телевидения. Мы проводили дождливые, снежные и домоседские дни исключительно за рисованием, а мелки с карандашами и листы бумаги были разбросаны повсюду. Мы сочиняли спасибо-вамные послания, писали письма, и в какой-то момент даже сделали собственную газету, по большей части сатирическую, с бросающимися в глаза заголовками и материалами о состоянии дел наших друзей и соседей. Мы вели записные книжки, где собирали заметки о том, что мы видели, о местах, где мы были, например, о музее китобойного промысла в Нью-Бедфорде, нашем посещении горы Вашингтон (мы взобрались на нее, когда мне было двенадцать) или различных аспектах сражений при Лексингтоне и Конкорде. Мы постоянно рисовали и писали. Сегодня, в этом новом компьютерном мире тяжело представить себе увлеченно что-то пишущих детей, и уж тем более распластавшихся при этом на полу.

Получить второй шанс в жизни — настолько же важный, по крайней мере, для меня, мотив в писательстве, как и любой другой. Думаю, мало кто станет спорить с тем, что писатели, — по большей части, — неполноценные в чем-то или неудовлетворенные чем-то люди. Взрыхлите истории о ваших любимых литераторах. Многие были пьяницами. Немногие были счастливы в браке. Большинство было на грани. Написание книги — это, в некотором смысле, побуждение сотворить новый мир, деятельность не столь сильно отличающаяся, говоря эпистемологически, от постановки спектаклей для бибабо или перестановки мебели в кукольном домике. Это потребность сделать все заново. Такое пере-сотворение, импульс что-то переформулировать, вероятно, служит критикой того, что будучи непеределанным, просит, или даже требует, обновления.

«Не думаю, что хоть кто-нибудь когда-либо чувствовал себя в обществе как дома», — писал где-то Гор Видал. Я склонен согласиться. На мой ни на что не претендующий взгляд, в жизни мы чаще, чем что-либо другое, умудряемся создавать ряды убежищ, путей побега или тайников — клубы, путешествия, наши собственные домохозяйства, хобби, а также работа, она особенно, чтение, может быть еда, церковь, политика, тысячи видов наших развлечений, — и для меня искусство, писательство, действительно служит важнейшим убежищем. Порождено ли это разочарованностью в обществе? Может быть. Разочарованностью собой в обществе? Тем, как общество относится ко мне? Или, если быть точнее, тем, как я ощущаю общество и свою роль в нем? Да, и да. Но знайте — я никогда не находил в этом пренебрежения к жизни, которую нам дано прожить. Я вижу здесь способ сохранить грезы, способ вызвать видения. О себе же я предпочитаю думать, как о человеке той непреклонности, с какой Китс смотрел на свою яркую звезду47.