В первую ночь мужчина проснулся от череды исторгнутых звуков, довольно жутких преднамеренных уколов продранного голоса, доносившихся из детской кроватки на другом конце комнаты. Так что на какое-то время он почувствовал в находящемся там человеке равного себе и за него испугался. В своём беспокойстве, в суженном, точном смысле младенец одержим и сам по себе, и мужчина, быть может, не в силах помочь сыну, быть может, он ничего не может с этим поделать. Из-под контроля вышло что-то даже внутри него самого.
Чутко спящий семьянин, который всё равно проснётся посреди ночи, он проснулся под дыхание женщины рядом и в комнате посреди пустыни, открыв глаза на окно в изножье кровати, где сетка была разодрана, прорвана, зазубрена, словно волна, мельчайшим огнём — похожим на сталь или плоть, — говорящим ему, что нечто проникло сюда, животное, рука. В то время как ужасные звуки из кроватки через всю комнату — а, и, у, э — выдавленные, обрубленные, ничего не просящие, были гласными, осознал он. Словно это то, что ты делаешь, просыпаясь в одиночестве: ты говоришь, даже если ещё не разговариваешь; ибо в любом случае комната бодрствует. Так что, вставая с постели подле дыхания жены, он издал бы шум, который услышал бы ребёнок — коему понадобится компания, его или её. Но эти гласные, зловеще работающие, — ребёнок задыхается, или заходится, или приветствует что бы то ни было, — так что же его отец делает здесь, в постели? чего он ждёт?
Словно верный товарищ он преодолел прохладную кирпичную кладку, через мгновение он уже с сыном — туда перетёк к нему и стоит над кроваткой, в чьих имматериальных глубинах отблеск рта обнаруживает личико. Где же глаза? Затенённые, смотрят ли они из-под век? Они погружены в подобие сна и отмежёваны от младенца, его ребёнка, чей рот движется, пока луна в окне над кроваткой натягивает перед собой облако. Малыш цел, слава богу, слава звёздам, слава пустыне, но звуки зачинаются вновь, ибо они не были сном мужчины, зигзагами уходящим прочь сквозь низкие сосны и согбенные издревле чахлые кусты можжевельника — так, как, кажется, звонил телефон, когда просыпаешься над пустошью будущего и прошлого, коей являются сны. Но откуда исходят эти звуки, если сын не приветствовал хищника и не давал имя вторженцу? Ведь это просто практичные звуки, в которых младенец и в самом деле практикуется, но которые отец слышит так, словно от этого зависит его собственное благо, и на которые попытается ответить.
И вот поэтому он заучивает эти звуки, словно позволяя им ударять по тому, что ещё не вполне в нём пробудилось: это а, это и. Силой спущенные с нёба или же сдавленные, обрубленные, вовсе не хриплые в темноте, но тупые, уверенные и одинокие. Мужчина здесь — никакой не когтистый вторженец, но отец, свидетель; готовый ко всему — быть равным своему сыну, который одинок и разряжается звуками: один уходит далеко, лишь намерением, тогда как следующий, можно поклясться, посылает своё дыхание в какой-то близлежащий предмет. Слышать — это как отвечать ему, даже если они не чета друг другу. Ему должно быть отвечено. Мужчина верит в это посреди ночи. Это то, что он скажет ему однажды: отвечай — не делай то, что они говорят, но не не отвечай. Если язык отнялся, хотя бы издай шум. Делай агх, делай айи. Вернись к ним в шёпоте. Но не смей не отвечать. Неужто мужчина только что узнал сие, что столь свежо ощущаемо? Семя, посеянное в нём посреди ночи.
Ибо гласные звуки — отважны. В них правды больше чем в словах; но услышанные мужчиной там и здесь — суть то, что они, вероятно, оглашают: а и и, отдача и приём; тогда как следующий, агх — как в слове «mother», мать, — принимает твоё, принадлежащее твоему естеству, он измеряет именно это. Так что для мужчины это означало: то, что ты нашёл; тогда как следующий, э — как в слове «again», снова, — останавливает то, что ты нашёл, и придерживает его к тому, чем оно является: подступает к нему; подступает к чему? к движущейся луне? к лезвию отражённого света, срезанному потолочной балкой? или к воспоминанию, принадлежащему целиком не тебе одному? Не хуже совы, свистящей в арройо, — слышать вот так, или какой-нибудь дурак — слышащий там, здесь, найдено, подступая.
Младенец шептал подобно мысли, старобытное — вот что он вшёптывает в своё мышление. Время пришло, гласные выкрики, которые вот-вот придут снова, которые мужчина, торчащий голым посреди ночи, разучивает, — они не для него, они лишь то, что его разбудило. Это создание в кроватке произносит что-то вслух и что-то ставит на карту, но в порядке более первозданном и величественном — «у, а, э, и, о-у». Он знает, что делает, — и для отцовского уха это: найдено, там, подступая, здесь, прямо между ними двумя, смысл-качели, теперь в большей степени их собственный, внушающий меньше страха.
Пускай звук о-у, жёсткий и скрипучий, словно птица, добывающая корм и бессознательно настороженная, и достигал его слуха, мужчина не придал этому почти или вовсе никакого значения, почувствовал на то свое право. Так что он отступил назад, чтобы не разбудить ребёнка своим телом или фамильярностью; ибо если малыш всё-таки спит, он мог бы открыть глаза, что будто утаены ве́ками от темноты и дыхания мужчины, и увидеть мужчину, который теперь с гордостью думает о том, где сие происходит, где они живут — пустынный штат, обширный или всамделишно странный, — «ненаглядный», нравится думать ему, коий проснувшись из-за прорехи в сетке, расточенной лунным светом, забыл, что уже знал, как она порвалась. Проснувшись из-за этих богомерзких звуков и повреждённой оконной сетки, о которой глаза сказали мозгу, что она — часть всего этого, он подумал: Животное, животное запрыгнуло внутрь прямиком из пустыни. Но никакая высокобёдрая рысь вдалеке от своей скалы, или заблудившийся медвежонок, или носатый коати с пристрастием к ночным плодам, выпрыгнувший из-под чьего-то грузовика на межштатной магистрали, не попытается выкинуть такой номер. И в глубине сердца его, подобно тому, что он знал всё это время, то был, конечно, неизменно паршивый и покрытый язвами полуслепой пёс из вчерашнего дня, который не выносил полуденного неба, яркой земли и, желая тени дома, направился к открытому окну спальни, пока семья обедала.
Кровь его сына в безопасности от этого пса, что не стал ни пить, ни есть и даже не закатил глаза, когда он принёс две миски, а затем принёс и младенца, чтобы показать ему сие загнанное создание, морда на кирпичной кладке, слишком изнеможённое для бешенства или чумки, именно там, где он в конце концов рухнул, вытянув одну заднюю лапу, одна сплошная запёкшаяся саманной грязью шкура.
Вздох, его жены, придал глубину комнате, и он угрожает им её перспективой. Она поворачивается. Она слышит своим телом, своим разумом, отказывается говорить во сне, слышит мужа, если необходимо, однако будет спать дальше, пока ближе к рассвету, услышав, как ребёнок залился плачем, она, вероятно, не встанет с постели одним движением, не пойдёт и не возьмёт его, не прижмёт и не покормит. Так что мужчина знает по одному её дыханию, что прямо сейчас она не погружена в серьёзное вслушивание в эти звуки. Кои возвращаются в лунном свете, гласные звуки в совершенно новом порядке, выкликнутые и опробованные, или же — храбрые; не выплакиваемые, но изречённые.
Плюс тот о-ватый ау-ватый звук, который мужчина слышит теперь как о-у — гласная номер пять, она его.
Они открываются друг другу, совершенно не смешиваясь воедино, для его уха они словно разговор, который он слышит на кухне фермера-хопи, лай собаки снаружи на пыльном ветру месы. Звуки, идущие в твою сторону, обрывающиеся. То, что было там, находится здесь; и теперь, когда оно найдено, мы подступаем к нему. В девять месяцев и пять дней — неужто его сын уже занят этим на своём собственном языке? Что для этого нужно? лишь дыхание, перехваченное в горле, которое примитивно продирает своё старое применение. Оно уходит обратно в него, дух — манера, которая всецело его. Вот что это такое: язык его сына под покровом ночи, принесённый сюда издалека. Но мужчина — отец, у него слишком многое стоит на кону, чтобы сегодняшней ночью позволить себе верить в такие вещи и дальше. Но верил ли он в них когда-либо? О-у подталкивает губы говорящего, он знает их во сне. Он проталкивает их поперёк, столь владеемый ночными гласными. Там, здесь, найдено, подступая — вот где вошёл мужчина. Но затем: найдено, там, подступая, здесь.
Ты в порядке? бормочет женщина более или менее издалека, словно думает о нём где-то в другом месте. Угу, говорит он, подле своего сына. Неужели всё дело том, сколь многочисленны хлопоты его жены, что она кормит ребёнка? Он не завидует ей. Что было там — теперь здесь; и когда оно найдено, мы подступаем. Это безумие в голосе младенца, которое есть лишь проявление природы? И верил ли мужчина когда-нибудь в такие вещи, как эти, приходящие к нему в голосе младенца? Он сознаёт длинный, извилистый, утвердительный ответ, но тот уходит из него куда-то в другое место, и он его не получает. Он узнаёт язык своего сына. Это язык сына. Ты способен и на такое.
Однако оно меняется, это «э, у» — подступая, найдено, — и всё же известные звуки и и а вслед за ними изменили своё ощущение на если и темнота, и, а — с вновь появившимся тем о-у, которое есть немногим более чем звук-сосед, следующий за «тёмным» а, являющимся почти незнакомцем, действом. И вот что мужчина получает вместе с подступая: лишь подступая, ты находишь — и лишь если темно.
Обдумав сие, он может достичь понимания: ребёнок в девять месяцев от роду, в годах от такого совета, что всё равно с большим успехом исходит не от отца, но извне, снаружи. Неужто это вовсе не от его сына, но сквозь его сына? — подобно тому, как мужчина будет говорить с младенцем («Ты готов вздремнуть»), но говорить при этом со своей женой, другим реальным здесь человеком? Рот младенца, открывающийся в темноте, или сжатый; выкармливающий старую жизнь этих звуков, практикующий её. Но есть нечто где-то, что мужчина должен сделать. Это о-у? На дыхании, почти в большей степени, чем голосом, он произносит в ответ: э, у, и, а.
Луна, расширяющаяся за картой облаков, держится сурово. Что ж, мужчина может ошибаться, но похоже разум предположительно спящего младенца обдумывает только что им услышанное. И вот черёд восхитительного нового порядка, «у» перед «э» — найдено; и всё же не подступая, но снова. И и, а, но не с ощущением здесь, там или если темно, но — тяготения, стебля. И о-у. Которое, как он думал, было им самим, отцом, сведённым вниз, в то, чем он мог когда-то быть, — оно показывает ему, что эти звуки могут быть не чувствами или значениями. Моргает ли этот ребёнок на луну, щурится ли, не зная мужчину, склонившегося над перекладиной кроватки, смотрящего внутрь кроватки на него и на сброшенные одеяла; или же он спит?
У мужчины, пересекающего комнату, чтобы вернуться в постель, есть своя теория. Это его способ сходить с ума по сыну, не просыпаться полностью, когда он едва успел заснуть. Идея в том, что всё это исходит от его сына — это не ребёнок, ждущий, чтобы получить что-то для подражания. Сейчас поздно, и теория так себе, но она помогает мужчине держаться за звуки.
Спящий или бодрствующий, он пойдёт вместе со своим сыном, который, несомненно, спал, и мужчина слышал, как он говорит во сне, словно это был он сам на протяжении долгих лет. В то время как на следующий день мужчина почти совсем об этом не думал. Ибо днём, в комбинезончике, ребёнок наблюдает.
Ты бродил ночью, говорит она. Мужчина говорит ей, что он, может быть, и ходил во сне, если верить ощущениям. Ты стоял у кроватки, говорит она, ты его укрыл? Он так не думает. Она рассказывает ему, как же она устала. Продолжай, говорит он, ибо она услышит, что он имеет в виду: они принимают её выносливость и постараются не растрачивать её попусту. Продолжать? говорит она, но они соглашаются, она продолжит быть тем, кто она есть. Ты опять разговаривал, добавляет она, подразумевая, что во сне. Ты уверена? спрашивает он. Смыкающийся на младенце, словно нет никакой разницы между тем, что делает она, и тем, что делает мужчина, — это свет их внимания, питаемый этим избранным светом пустыни, впускаемым окнами, которые принадлежат им, встроенными пещерообразно в огромные, с песчаной поверхностью, наплывы самана. Младенец, с которым родители разговаривают, видит их так, словно они просто предаются беседе. Мужчина делает гррр, и внезапно взмывшая в воздух там, на высоте шести футов над землёй, калифорнийская кукушка-подорожник — редко встречаемый, самый серьёзный и неуловимый, вытянутый, неистово пугливый, узкотелый подорожник — замечена в открытую пересекающей в полёте тридцать ярдов вдоль фасада дома. В то время как вблизи, на фоне широкой оконной рамы из некрашеного дуба, зеброхвостая игуана, которой не положено быть в этом районе, попадает в фокус, невидимая их сыном, который улыбается, словно он забыл прошлую ночь, и хвастает размеренным «Ха, ха».
И всё же ко времени отхода ко сну ты забываешь, что весь день ждал того момента, когда он не будет подражать родителям, но разделит с ними свой собственный язык. И во сне мужчины — это вторая ночь, и в тот же самый час младенец высказывается вслух, девять месяцев, шесть дней.
И он там, у него, через пять секунд, чтобы обнаружить распростёртую на носу и рту сына, подобно пламени молока, бледную печать ночного света от луны, ушедшей не выше, чем широкое южное небо, но готовой идти выше, безразлично волоча это юго-западное море, пустыню, и мальчика вместе с ней. Запущенные прошлой ночью огласованные попытки входят друг в друга со скоростью движения чёрт знает куда, это практика, но это новая ночь, это не вещь, которую он говорит, или какой-то выкрик, но звуковое прощупывание. Так что работа прошлой ночи оставлена позади, с мужчиной. Не то чтобы он встрял здесь. Но словно имена, которые были нужны его сыну, теперь даны — соседскому волку, высокому зову бледного гладконоса, кормящегося на земле, лицам родителей, руке, которую он изучает в лунном свете своими затенёнными глазами, мобилю, что качается над рукой вторженца, встречающей перекладину кроватки, псу, которого ты изгнал, которого младенец не удивился бы увидеть припавшим низко к кирпичному полу. Эти имена, теперь превращённые в сырые моления, равны тому, что находится вовне его, и отец может сказать по непрерывному тону, что говорящий прав. В этом ли дело?
И в то мгновение, когда мужчина добавляет к своей теории, что то, чему его сын научился, слыша голос прошлой ночью, он теперь пускает в ход, мужчина почти видит то, о чём они с женой на самом деле говорили, словно почти припоминая сон, который видел при пробуждении, — но нагоняет своего сына и этот стародавний, прямолинейный подход к действию.
Совместная нежность родителей — в этом ли было дело? — к ребёнку, который знает всё с самого начала? Мужчина не стыдится цепляться за это и за то, что он услышал ночью. Был ли он нарушителем? На полпути к нему он встречает блестящие глаза младенца, и тот не отступает в тень. «Он такой милый», — кажется, пробормотала его жена. «Бодрствую ли я так же, как она спит?» — думает он. Он шепчет имя сына: это означает, что на кону у ребёнка стоит этот страшный, правильный способ складывать вещи воедино. Сообщения млекопитающих, способные развиваться приватно между существами. Кроватка сегодня чуть менее тёмная, его улыбка ничего не просит, даже чтобы его взяли на руки. Его глаза следуют за тем, что он произносит, потому что оно куда-то направлено.
Когда гласные отрастили эти веки, эти трения и прикосновения зрелости, исторгнутые вместе с ними с его нёба, почти гх перед а, почти м перед э? О-у приходит само по себе по-прежнему, но затем становится го-у, ужасающе одиноким, как предостережение сторожа; у приобрело «м» после себя, и находит ди, но говорящий прилепляет к звукам, которые отец выучил и думал, что знает, больше чем один звук, и мужчина слышит ла, которое он складывает вместе с ди, чтобы петь без песни, и снова это го-у, словно ещё одно go — иди.
Мужчина, который не отстаёт, — всё, чего он хочет, это знать то, что знает ребёнок. Младенец тебе не ровня, как ни испытывай силу этого разговора. Младенец едва ли здесь, можно сказать, мёртв для этого мира, неподходящий компаньон. И всё же идея мужчины в том, что эти звуки теперь смешиваются для работы, и ребёнок отослал их в место, удалённое от него, и они присоединяются к тому, что называют, или сохраняются в животных или чёрт знает в чём. Уверенный, что они ушли, он возвращается к мужчине, зная его. Находишь ухмылку в темноте, и никакой жалобы, никакой отповеди вроде: «Ты это начал; ты можешь взять меня на руки». Его сын-младенец необычен тем, что теперь он закрыл глаза, его ночная работа завершена. Что делать отцу? Коснуться жены и разбудить её? Он слышит своё имя, но лишь пробормотанное на значительном отдалении.
Кирпичный пол, прохладный, как плитка, находится ниже уровня земли снаружи, и он стоит у окна возле кровати и смотрит сквозь порванную сетку на пустыню, восставшую совсем в ином масштабе. Мужчина приближался к способу младенца озвучивать расстояния между «здесь» и жизнью, безразличной вокруг него, что бы ни думал младенец о своих действиях. Разве эти более старые звуки не являются силой, которую его сын мог бы пока отдать на хранение отцу?
Уже второй день после полудня, когда она говорит: Ты шептал ему прошлой ночью. Это он шептал, отвечает мужчина. Ну, это был ты, потому что я всё время просыпалась, настаивает она. Но слышно было плохо, продолжает её муж. Но поэтому я и просыпалась, приходилось напрягать слух, чтобы услышать; это не так, как когда ты говоришь во сне, если б я только всё разобрала, отвечает женщина. Ой, да ты спала, говорит ей мужчина, так и не спросив, что она слышала, хотя иногда произносимое звучит на манер предсказаний, по её словам. Ты ведь не сове свистел — ты опять звал земляную летучую мышь? спрашивает она дружелюбно, то, что я слышала во сне, было на тебя не похоже. Это был не я, говорит он. Может, ты думал вслух, говорит она мужу. Хотел бы я так уметь, смеётся мужчина. Она смеётся, а затем и младенец, который говорит больше, чем смеётся, — а а а, младенец при дневном свете. Когда ты собираешься починить сетку? вставляет она, словно именно это она на самом деле имела в виду, — «не делай этого посреди ночи». Га, говорит он сыну мягко, гу; и ла-ди. Он практически шепчет по памяти.
Ребёнок не ответит, это так не работает в его возрасте — не будет отвечать вовсе какое-то время. Но затем мужчина слышит: «Мму мму» — две составные части. Является ли это словом из ночи, разделённым сыном и отцом, теперь идущим ко дню? Ты не хочешь, чтобы сказанное тобой было отпопугаено обратно. Ты слышал это? спрашивает женщина. Мужчина говорит, что, по его мнению, младенец складывает две вещи воедино. Какие вещи? хотела бы она знать. Это у, говорит он. Какое у?
Кое-что, над чем он работает, сообщает мужчина. Они созерцают друг друга и созерцают младенца. Ну, я думала, это было "Мама", говорит женщина. Может быть, признаёт её муж. Он не по годам развит? интересуется она, обращаясь к нему и только к нему. Мужчина, который, возможно, сдаёт позиции, берёт свои наручные часы с кухонного стола, вспоминая о сетке. Что мы знаем на самом деле, отвечает он. Его сын произносит короткое «э», как в слове man — э, э, э.
Три ночи, три безрассудные ночи он и его сын почти провели вместе за этим занятием. Проснувшись в третью ночь перед ныне невидимой сеткой у кровати, слыша собак с ранчо в полутора милях отсюда и, словно ещё дальше, более высокий, тонкогорлый клич койота или двух, похожий на ответы земли, отец не слышит сына; а затем слышит. Мужчина проспал далеко за полночь. Что он пропустил?
Телефонный звонок? Не его ли это говорение во сне, предрекающее, как утверждает жена, всякое? Он уже не в постели, на секунду отвлечённый крошечным огнём в миле отсюда, однако сон его всё ещё при нём, а с ним и имена, вереница имён. Когда началось сегодняшнее ночное прощупывание звуком? Он слышит тело младенца. Женщина выдыхает нечто, звучащее отчасти как «Привет». И точно, луна в новой позиции (хотя почему — мужчина редко брал на себя труд узнать или запомнить), но сквозь прутья кроватки ручки в белой распашонке указывают с любопытством и той самой уединённой властностью. И всё же услышанное нравится мужчине не так уж сильно. Менее прямолинейное, менее определённое. Почти прошёптанное «Па» не означает отца, но и не оборвано или ужасно. Веки освещены луной. Его ребёнок красив. Раздаётся бессмысленное «гах», внутри которого уловлено некое дневное «ррр». Старое «эх», что не обращено ни к чему, кроме самого себя, и походит не столько на дыхание, сколько на готовность. «Ах-ах», пребывающее в темноте: ни здесь, ни где бы то ни было, разве что, может быть, грезящее о дне. И медленное «ха-ха-ха», и «го», что было одиноким, но пробным. И, без всякого «дэ», ещё один звук, выдохнутый с некоей предшествующей серьёзностью, на которую сердце мужчины надеется или у которой чего-то просит.
Из сна его наводняют имена, животные, места. Вдоль горизонта гор Хемез рассвет мог бы выглядеть как эта полоса неба на западе под слоистыми и, как он полагает, высокослоистыми веками облаков. Две лошади в темноте поднимают морды — в иные ночи они словно призрачные друзья дома, так что лучше всего их видно, если не смотреть на них в упор: круп более бледной аппалузы заслонён плотным, тёмным маленьким кватерхорсом. Полумесяц проходит меж облаков, и его жена образует во сне изогнутую фигуру, но она готова лучше, нежели мужчина, который никогда толком не слышал, как сам разговаривает во сне — предсказывает, по словам этой женщины, — но последние три ночи бросал всё, чтобы выучить язык, который говорящий, возможно, теперь отпускает или оставляет в покое ради другого. И что же такое бросил мужчина, что ушло сквозь пиньоны и можжевельник, словно змея, не желавшая иметь с вами ничего общего. Я пытался, говорит он, и ребёнок перекатывается на колени и садится, просыпаясь. Да? говорит мужчина, но ребёнок не говорит, он готовится плакать и плачет ужасно и пронзительно, видя мужчину: это значит: Ты не тот, кто мне нужен, ты тот, на кого я кричу. Ребёнок, впервые на памяти мужчины, подтягивается на перильце кроватки и стоит, крича во всю мочь. Так оно и продолжается.
Мужчина видел будущее и завтрашней ночью должен обнаружить, что его ребёнок оставил его с элементами, от которых больше нет особой пользы, и ушёл дальше, хотя мужчина, склоняясь голым над кроваткой и вынимая ребёнка, теперь вспоминает, когда он бросил всё, — что именно он бросил. Это были горы, далёкие отсюда, но всё же прямо за окном, костёр, собака и двое разговаривающих мужчин. И он подумал, что если бы во сне он облёк это в слова, то снова увидел бы, кем были эти мужчины.
Итак, они трое уже некоторое время в постели: женщина посередине, сжимающая грудь снизу, чтобы, возможно, поудобнее направить сосок, младенец на дальнем краю кровати, тихо посапывающий. Он тебя разбудил, бормочет она. Мы оба болтуны, говорит он, опираясь на локоть, словно мог бы оставаться встревоженным и бодрствующим вечно или же соскользнуть обратно в неглубокий сон. Ты разбудил меня до того, как проснулся сам, ты произнёс его имя, говорит она, но потом ты сказал «э» кажется, это было «э», ты сказал это пару раз, ты спал, как будто что-то обдумывал, готовился сказать.
Мужчина явно хочет заговорить и накрывает её грудь рукой. Что ты имел в виду: «Я пытался»? спрашивает она. Я думала, ты обращаешься ко мне.
Что это может подождать, говорит он. О, хорошо, вздыхает она. Я произнёс его имя? спрашивает он. Она дышит. Может быть, она и не отвечает. Кого, чёрт возьми, это волнует, кроме мужчины? Ребёнок, кажется, закончил.
Мужчина, возможно, сердится или говорит сам с собой. Брось всё. Бросай всё, когда ты ему нужен, когда он зовёт. И в ответ он вырастет сильным. Если ты нужен ему или если он заговорит, если он сделает что-то новое — бросай всё. Сие было тем, с чем ты был на равных. Что ты получил от этого равенства? Ну, ты получил имя одного из тех мужчин у костра. Ты на самом деле не ночной человек, продолжает жена, словно она лишь наполовину спит, словно это ответ на то, о чём он спросил.
Спроси его, отвечает он. И с этим он встаёт с постели, обходит её с дальней стороны и просовывает руку, по локоть, под ребёнка, а другую руку — под голову, так что жена поднимает свою руку, лежавшую поверх головы ребёнка, и он забирает ребёнка у неё, пока она поворачивается лицом в другую сторону, сторону мужа.
От песочных кирпичей исходит последний холод, словно предвестник рассвета, прямо к подошвам его ног, и за оконной сеткой царапанье по земле — коготь зайца, погружённая в воспоминания соседская собака — остаётся без ответа со стороны земли. Нужно опустить ребёнка, нужно сделать так, чтобы казалось, будто нет никакой разницы между твоими кистями, и руками, и костями, и матрасом кроватки, почти никакого движения от одного к другому; вот вещи, которые необходимы.