Эссе впервые опубликовано в журнале Playboy в 1982 году.
Эссе впервые опубликовано в Review of Contemporary Fiction (весна 1996 года), а позднее вошло в состав сборника «Break Every Rule: Essays on Language, Longing, & Moments of Desire» (2000)

Прорыв, Грань и Пропасть
Пропасть, Грань и Чуждость Боли

Автор Кэрол Масо


Перевод Ульяны Мытаревой
Редактура Никиты Федосова, Стаса Кина

Что ж, не пугайся. Звуков остров полон:

Мелодий дивных, шорохов чудесных — боль им чужда

Уильям Шекспир

Вы боитесь. Боитесь, как и всегда, что роман умирает. Думаете, будто знаете, что такое роман: он пишется вами. Боитесь, что умрете и вы.

Вы задаетесь вопросом, куда делся главный герой.

Вы задаетесь вопросом, когда все успело стать настолько бесконтрольным.

Вы спрашиваете, где хоть один персонаж, в которого можно поверить и которому можно сопереживать?

Вы спрашиваете, а где же сюжет?

Вы задаетесь вопросом, а где же конфликт, черт возьми? И его разрешение? Dénouement?

Вы воображаете себя хранителем последней толики истины. Воображаете, что находитесь в чем-то вроде тонущей благородной позолоченной колыбели человечества.

Вы романтизируете ваш финдесьекль, наполняя его смыслами, обертонами и последствиями.

Вы все еще переживаете по поводу телевидения.

Вы все еще тревожитесь по поводу страха влияния.

Вы утверждаете, что в будущем люди перестанут читать, что люди уже перестали читать. Вы насчитываете жалкие 15 000 читателей, но вы всегда все недооценивали.

Вы утверждаете, что язык утратит все свои чары, свою способность очаровывать, свою захватывающую силу.

Вы утверждаете, что мир крутится, вертится по направлению от нас, или, что это мы отворачиваемся от него. Вы очень одиноки.

Вы бормочете под нос уже ставшие привычными фразы, вы говорите: «…прогнило», «…напрасны», «…растоптаны».

Вы думаете, будто знаете, что такое книга, что такое чтение, что составляет литературный опыт. Все эти годы, на деле, вы были так рады законодательствовать над литературным опытом. Были так рады устанавливать правила.

Вы думаете, будто знаете, что делает писатель, что делает читатель. И полны самодовольства по этому поводу.

Вы думаете, будто знаете, чего хочет читатель: крепкий старомодный рассказ.

Вы думаете, будто знаете, чего хочет женщина: крепкий старомодный —

Вам я кажусь несносной, нахальной. Вы пытаетесь списать все на то, что я истеричка, реакционерка или просто в отрыве от реальности, потому что отказываюсь вступать с вами в ваш маленький уютненький пакт. Маленькая радостная служанка, печатающая «свой» романчик — тот, что вы все это время мне надиктовывали.

Вы полагаетесь на то, что я завишу от ваших одолжений, публикаций, $$$$$$$$, канонизации.

Вы боитесь. Слишком самодовольны в своей усредненной позиции со своими усредненными вкусами.

Вы утверждаете, что раньше музыка была лучше: Rolling Stones, The Who, Beatles, Fleetwood Mac. Достали.

Вы утверждаете, что гипертекст положит конец печатной литературе. Вы сталкиваете одно с другим самым циничным и очевидным образом в надежде, что мы раздерем друг друга в клочья, пока вы наблюдаете за нами. Вам нравится наблюдать. Держите нас всех на прицеле.

Пока вы пытаетесь стравливать писательство с теорией, прозу с поэзией, пленку с цифрой и так далее, пока пытаетесь удержаться за последнюю соломинку исчезающего мира.

Но теперь я слежу за вами. За вашей жаждой крови, за страстью к гонке, за нуждой ощущать себя исчезающим видом, многострадальным, лучше других. За нуждой напоминать, вновь и вновь заявлять о своей силе, о своем превосходстве, ибо оно иссякает.

Будем честны: вы в панике.

Вы полагаете, что в эссе должны быть тезис и заключение, а оно само должно что-то оспаривать. Вы определенно достали меня.

Вам нравятся загадочные светящиеся символы на экране и в то же время старые добрые чернила на хорошей белой бумаге.

Вы снова и снова выстраиваете ложные дихотомии. Легкие мишени. Вы сводите к мизеру все, как я свожу вас самих. Ну и как, каковы ощущения?

Вы и вправду встревожены. Вы утверждаете, что секс уйдет в виртуальную реальность. Диван для кастинга — тоже. Но, готова поспорить, вы, как и я, знаете, что все остальное продолжится так же, как было, тогда с чего беспокоиться?

Вам страшно, что ваши любимые позы в опасности. Что они устареют.

Вам кажется, что при случае вы потеряете больше, чем в иные времена теряли другие.

Вы романтизируете старые добрые дни — заевшую пластинку тех ночей давным-давно, когда вы занимались любовью, настоящим сексом с —

Эй, не со мной ли? Rolling Stones проникновенно поют: «Я вижу красную дверь и хочу перекрасить все в черный, перекрасить все в черный, перекрасить все в черный».

Перекрасить все в черный.

Или: «Сахарок, как вышло, что ты танцуешь так хорошо, так хорошо, так…???»

Вам хочется все сохранить. Вы поклоняетесь лжепророкам.

Вы болезненно озабочены своей (угасающей) репутацией.

Вы так галантны, когда подаете руку…

Дженни Хольцер: «Будущее — идиотизм».

Я вспоминаю поэтов-динозавров за столом в тот вечер, жующих зелень, вымирающих прямо по ходу беседы, нашептывающих «поэзию языка» (в этом было все коварство вечера), то и дело вздрагивая.

Вы боитесь электронного ледилэнда. И хотите перекрасить все в черный.

Вы опасаетесь фастфуда. Реального и метафорического, того, которым вас пичкают СМИ. И хотите перекрасить все в черный…

Перекрасить все в черный.

Вы боитесь, что стилист (в вашем определении стиля) куда-то сгинет.

Вы считаете некоторые формы искусства крайне недооцененными и верите в то, что в будущем все истинные художники исчезнут. Почему вы находите другие формы менее значимыми, чем ваша собственная?

Вы считаете некоторые формы размышления о литературе недооцененными. Вы не можете решить: они слишком скрупулезны, слишком безрассудны или и то, и другое сразу.

Эдмунд Уилсон, Альфред Казин, Гарольд Блум и сыновья — они подняли мне настроение.

Вы думаете, я неженственна. Истерична. Вероятно, сошла с ума. Нечитабельна. Вы определяете меня в коробку со всем нечитабельными, где я буду в безопасности. Буду молчать. Буду женственнее.

В коробку с надписью «экспериментальное». С ярлыком «не открывать». С пометкой «не рецензировать».

Вы видите красную дверь и хотите перекрасить ее в черный.

Больше никаких монолитов.

Вы, говорившие «гегемония», «теория домино» и «мир с честью».

Все напрасные смерти. Все темные тропы, по которым вы нас водили. Хватит.

Будущее: где мы всегда подготовлены к очередному чудовищному способу быть убитым — или убить самому.

Все мрачные безлюдные тропы, которыми вы меня вели, хватая за грудь, срывая рубашку, расстегивая ремень: первое свидание.

Второе свидание: вот так и пишутся книги.

Третье свидание: хорошая девочка! Давай опубликуем!!!

Сахарок, как вышло, что ты танцуешь так хорошо?

Четвертое свидание: выйдешь за меня?

Вы боитесь будущего, ладно. Вы боитесь всего нового. Всего, что подрывает ваше ощущение безопасности и полноты эго. Все на свете угрожает вам.

Где перемены в характере главного героя по ходу произведения?

Где вообще главный герой?

Где конфликт? И где, черт возьми, dénouement?

Я вас понимаю. Но не слишком ли долго вы просили нас писать ваши выдумки? Не могли бы мы —

Не могли бы мы, возможно в одной лишь теории, просто сосуществовать?

Как мое существование угрожает вашему?

Вы слишком долго просили меня быть вами. Настаивали на том, чтобы я была вами.

Расслабьтесь. Не бойтесь. Поднимите руку. И скажите: пока-пока, Банни, Альфред и Гарольд.

Вам страшно. Вы опасаетесь телевидения. Вы презираете и обожаете телевизор.

Вы чувствуете оцепенение и эйфорию от такого количества электроники. Оцепенение и эйфорию от такого количества будущего.

Я начинаю уставать от этого «вы» и «я». Но все еще узнаю что-то новое о вас — и о себе.

Будущее литературы. Конец романа. По какой-то причине вам нравятся громкие, блестящие вопросы и утверждения. Но этот вопрос меня утомляет, как и все обыденные способы мышления, говорения и сочинения.

Мне жаль, что вы так напуганы. Вам бы хотелось, чтобы все — будущее — было как в фильме «Космическая одиссея». Вам бы хотелось, чтобы все — будущее — было смехотворным, чтобы от него было легко отмахнуться. Как от меня. Если бы только я не танцевала так хорошо. Вам необходимо знать, Как вышло

что ты танцуешь так хорошо, танцуешь так хорошо, танцуешь так хорошо?

Вы не находите себе места в нем, и это пугает вас. И, в итоге, вы упираетесь. Тратите все умственные силы и энергию в попытке сохранить, сберечь, удержать позиции и лицо, цепляясь мертвой хваткой, доедая последние зеленые листики. Вкуснотища.

Где разрешение конфликта? И где вообще этот чертов конфликт?

Что если книга может включать, может сама по себе быть чем-то зыбким, чем-то колеблющимся, тем сомнением, которого вы боитесь больше всего и которое презираете?

Лин Хеджинян: «Завершение мизантропично».

Страх роста, страх перемен, страх вырваться из оков, страх повредить упаковку, страх стать посмешищем, страх безразличия, страх провала, страх не быть замеченным, страх того, страх другого, страх, страх…

Вы утверждаете, что язык перестанут уважать, он перестанет нас волновать. Но все в нас уже начинает неметь благодаря тому, от чего вы боитесь отказаться. Чем наводняете рынок.

Шойинка: «Я обеспокоен сохранением особого уровня коммуникации, отличающегося от уровня Опры Уинфри».

Хочу: чтобы всю эту блажь с ток-шоу усыпили прямо сейчас. Все эти фальшивые психологические наставления и «реализмы». Это всего лишь жалкие 2 + 2.

Язык безусловно обладает безграничной способностью ко лжи, порождению ложных форм, избыточности, банальностей, три части этого и две — того.

Хочу: чтобы всю эту художественную ложь усыпили.

Чтобы распознавали всю неискренность, текущую в жилах современной художественной литературы.

На какую сделку должна я пойти, чтобы быть опубликованной вами? Как теперь изворачиваться, торговаться, подходить к вам?

Какую формочку вы лепите из меня, чтобы затем залить внутрь свой эликсир, свою жидкость, а потом дать награду?

В виде зайчика? Или кошечки? Может, цветочка? Такого переломанного цветочка? Забеременевшего в двенадцать лет, неграмотного, но с изюминкой? Или в виде лесбиянки? Или белого отброса? Ребенка, которого били? Плохой девочки?

Перекрасьте меня и сделайте черной. Сделайте латиноамериканкой. Или индейской скво. Сделайте азиаткой и залейте в свою форму. Используйте меня. Присвойте. Продайте.

Разрушьте меня до самых основ, и в будущем я восстану из вашего цинизма и презрения — улыбчива, очаровательна и свободна.

Я знаю место, где свет ярче тысячи солнц.

Вишлист: чтобы бизнесмены, захватившие издательства, направили свое внимание куда-то еще и оставили искусство в покое.

А не владели, колонизировали или господствовали…

Несмотря на попытки усмирить его, управлять им, контролировать, переиграть его, язык сопротивляется всем усилиям; язык — все еще пригоршня сверкающих амулетов в изумленной ладони.

Утопия возможности. Утопия выбора.

А я все еще ючусь у костра алфавита.

Даже если вы считаете, что расположение слов друг подле друга перестанет хоть сколько-то цениться.

Вы считаете, что рэп — смертельная отрава. И гипертекст тоже.

И хотя вы называете меня сентиментальной — прям девочкой-девочкой с одной стороны и орущей сукой — с другой, увлекательным и талантливым писателем с одной стороны, а с другой — полностью утратившим связь идеалистом — именно вы желаете вернуть девятнадцатый век обратно. Когда все было фатовым для вас и шикарным. Вы желаете верить в старую систему координат, в прежние формы. Верить в то, во что верили прежде. Вы были одним из тех, кто надиктовывал рассказ; конечно, я помню. Вы придумали историю и пошли вещать на всех углах. Но даже тогда, когда вы сидели и придумывали ее, даже тогда, друг мой, она не имела со мной ничего общего. С моим миром. С тем, что я слышала и как чувствовала.

Хочу: чтобы все писательские образовательные программы с их степенями перестали продвигать эти утомительные рецепты успеха или (финансово) развалились.

Ваши лживые Крещендо. Кульминации. Абсолютно фальшивые для меня, как ни крути.

Будущее — все те люди, которых держали поодаль, поющие.

В будущем все будет дозволено.

Так что будущее и для вас тоже. Не беспокойтесь. Но не только для вас.

Для вас, но не для одних только вас.

Не отвергнуть канон, а расширить его.

Больше никаких монолитов. Никаких Миков Джаггеров. Никаких О. Джеев Симпсонов. Никаких больше Джеймсов Джойсов. И никаких героев.

Вам угрожает все, что только возможно. Неудачники и карманники, пиджаки и пижоны, кибер-телки с их кибер-стрижками, каждый отдельно взятый поэт. Рок-группы с девчонками на бэк-вокале.

Вы верите в то, что ваше (уходящее) время олицетворяет последний золотой век просвещения, который нужно охранять, защищать, воссоздавать ради борьбы против надвигающейся бездумности, порочности, электронных штатов Америки.

Но, возможно, по мере приближения угрозы вы сами решите, что нужно больше рисковать. Как знать? В будущем все возможно.

Вишлист: увидеть конец единообразия. Чтобы мейнстрим признал, для начала, тысячу несравнимых преломлений красоты в этом мире.

Чтобы мейнстримные издательства перестали относиться к писателям и читателям как к умственно отсталым детям. Чтобы бизнесмены убрались и перестали повсеместно насаждать свой «вкус».

Хочу: чтобы мы как писатели были в курсе собственного желания подстроиться, пусть и бессознательно, под требования и волнения издателей и отвергли их, эти требования и волнения рынка.

Чтобы бизнесмены отправились куда подальше.

Продайте меня. Продвиньте меня. Зацензурьте. Присвойте. Откопируйте. Продайте меня погрубее.

Вишлист: чтобы инфляция некоторых видов писательства остановилась и среднестатистические писатели заняли свои усредненные позиции, чтобы все остальные могли, наконец, тоже обрести свое место. И тоже были бы серьезно восприняты. И тоже были бы читаемы.

Перекрасьте меня и сделайте черной. Латиноамериканкой. Китаянкой. Залейте в свою форму и продавайте меня погрубее.

(На)ебите меня погрубее.

Те из нас кто борется за место в раю, полагается на хорошую репутацию, крупные кинофильмы и $$$$$$$$, жизнь после жизни после жизни после смерти, забудьте об этом.

Хочу: чтобы белые мужчины-натуралы пересмотрели свой импульс покрыть весь мир своими словами, исписать каждую страницу, любую поверхность, абсолютно всё.

Романы на тысячу страниц, толпища воллманнов — то есть, томища.

Отныне не для того, чтобы ими владели, их подчиняли или господствовали над ними.

«Так что же, нас слишком долго удерживали от нас самих, разве нет?» — говорит женщина в Центральном парке своей подруге.

Две женщины в сумерках в парке. Поверните вспять ритм:

Паузы и ритмы и разрешения Лори Андерсон. Свечение Дженни Хольцер. Возмущение и страсть Кортни Лав. Гениальность Сьюзан Хау. Гениальность Эрин Морэ. Терезы Ча. Визионерство Пи Джей Харви. Сьюзаны-Лори Паркс.

Будущее — женского рода, в этот раз все всерьез.

Будущее — Эмили Дикинсон и Эмили Бронте, Гертруда Стайн, все еще. Будущее — все еще Майя Дерен и Билли Холидей.

Язык — это роза, и будущее — это роза, раскрывающийся бутон.

Здесь, в будущем, прекрасно. Оно непокорно, оно необузданно.

Будущее за женщинами, на этот раз все всерьез. Мне очень жаль, но вам уже пора было свыкнуться.

Читаю в поезде при свете от реки. Сидящая рядом женщина заснула. У нее в ногах два пакета. Колыбельный, красивый мир. И я свидетель этого всего — дремы — и затем ее пробуждения — такая беззащитность, поток чувств пробивает себе путь обратно, мир возвращается, река и свет от реки, возвращающийся язык, прикосновения, запах. Мир восстановлен. Это честь для меня — находиться рядом с ней, пока она плавно переходит от одного состояния к другому, едва улыбаясь. Мне знакомо это наслаждение. Отобранное, оно затем возвращается вновь. Все чудо и таинство жизни в одной чернокожей женщине средних лет, сидящей рядом со мной в вагоне Метро-Север. Гудзон расширяется.

Пусть это тоже будет частью истории. Женщина, дремлющая у воды.

Будущее: все грезы, от которых нас удерживали. И все, о чем еще предстоит грезить.

Открытие возможностей. Земля тысячи танцев.

Я хочу секса и гиперсекса и киберсекса, почему нет?

Река таинственно расширяется, когда она открывает глаза.

Можно сказать, если нам так угодно, что будущее будет множественным.

Наши голоса пропущены через множество систем — или ни через одну вовсе.

Место, где поет тысяча птиц.

«этот остров полон звуков…»

Место без привычных дихотомий. Без липовых разделений между умом и телом, разумом и страстью, природой и техническим прогрессом, личным и публичным, внутренним и внешним, мужским и женским.

Давайте начнем диалог там, в будущем. Давайте чему-то друг у друга научимся. Цифровой текст поможет задуматься о бренности, устройстве и хрупкости бытия, и о свободе, глубинах пространства, непочтительности, экспериментировании, новых мирах, чистых листах. Аналоговое письмо позволит обрести уважение к помаркам на странице, к человеческому почерку, исправлению, промедлению, к ошибкам.

Цифровой текст даст нам глубокое понимание нестабильности текстов, нестабильности миров.

Аналоговое письмо напомнит нам о любви к физическому, чувственному миру. И к тому свету, который нести может только книга в руке. Книга, взятая с собой в постель или на пляж — слова, кружащиеся в танце с теплом и морем — и чьи-то губы на моей соленой шее.

Цифровой текст пробуждает магию. Аналоговый текст пробуждает магию. Способы к исцелению.

«Отравленный националистической сербской пропагандой, X обвиняется в причастности к убийству мирного мусульманина F путем принуждения другого мусульманина откусить F тестикулы».

Что есть книга и как она может быть переосмыслена, раскрыта, трансформирована ради вмещения всего, что мы видели, чем были травмированы, всего, что было дано, и всего, что было отнято:

«... умышленно заражая людей смертельными болезнями, убив 275 000 стариков, калек и прочих «бесполезных нахлебников» под видом эвтаназии, и 112 евреев — лишь ради пополнения университетской коллекции скелетов».

Больше никаких монолитов. И никаких богов.

«Ну что же, я пойду с тобой…»

Никакого слепого, бездумного поклонения. Никакой тихой мольбы.

Все темные тропы, по которым вы нас больше не поведете.

Вы назовете меня наивной, инфантильной, непочтительной, идеалистичной, агрессивной, вызывающей, временами даже дерзкой, потому что я не верю в ограничивающую литературу, в ограничивающее будущее. Знаю, я раздражаю вас всеми этими разговорами. Вы уже много раз повторяли. Вы бы хотели, чтобы я вернулась в свою коробку и помалкивала. Вы так галантны, когда подаете руку.

Будущее. Где будет править возможность. Мои студенты стояли на каком-то новом пороге. Мы слишком разбросанные, слишком разрозненные, и стали вдруг настолько близки — стали единым миром.

И этот единый безумный мир,

свободный от категорий, свободный от наименований, танец и литература и перформанс и инсталляция и видео и поэзия и живопись — единый мир — все гипер- и кибер-

На севере Нью-Йорка женщина созерцает поле дикого льна, ирисов и тростника и мечтает о собственном производстве бумаги. Мечтает о собственной арт-ферме — месте для экспериментирования с непривычными локальными волокнами, реальном пространстве для переплета книг, архиве, библиотеке, галерее.

Мечтаю: чтобы эта новая толерантность задала тон, подала пример. А эта открытость в принятии текстов, форм, эта свобода, это объятие послужило моделью для того, как нужно жить. И будет моделью для нового мирового порядка — в моих мечтах. Способ лучше уживаться вместе — в моих мечтах.

Годар: «Фильм вроде этого, чуть-чуть такой, будто я хотел написать эссе по социологии в форме романа, и все, что мне нужно было сделать — подобрать музыку. Это и есть кино? Прав ли я, что продолжаю так делать?»

Но я верю, без сомнения по-детски, беспрекословно, в господство красоты, в закономерность, в язык, как ребенок верит в язык, в многообразие возможностей для правосудия — даже после всего, что мы видели — в импульсе к говорению — даже после всего.

«Педер Дэвис, прыгучий светловолосый пятилетний парнишка, потряс головой и произнес: “Я бы сказал ему: Ты разрушил это здание? Собери его заново.

И я бы сказал: Собери заново этих людей”».

Сто шестьдесят восемь жертв теракта в Оклахоме.

«Педер сказал, что нарисовал “дом с глазами, голубой по бокам”. И объяснил: “Это взорвавшееся здание, оно в раю”».

Хочу: чтобы писательство, через наглость, щедрость, возможность, непочтительность, необузданность, научило нас жить лучше.

Мир не кончается.

Запах воздуха. Ощущение ветра в позднем апреле.

Нельзя обрести опыт нахождения в природе кроме как в ней находясь. Нельзя обрести опыт языка кроме как в языковом пространстве. И для тех из нас, для кого язык является главным действием, захватывающим, изобретательным, открытым, пластичным актом, ему никогда не найдется замены.

Язык продолжает открывать новые места во мне.

Изображению птицы никогда не стать птицей. А птице никогда не стать изображением. Расслабьтесь уже.

Мир на этом не кончается, друзья мои. Прекращайте петь песни судного дня. Или как у Мэтью Арнольда: «Конец повсюду: в Искусстве есть правда, так сделайте его своим пристанищем».

Все рассыплется в прах, но не это: язык, раскрывающийся словно роза.

Много раз я отчаивалась по поводу границ языка, непокорности упирающихся слов, отказывающихся подавать надежду, отказывающихся работать. Все устаревшие формы. Но я знаю, что они лишь часть, теперь я это знаю, они часть неотъемлемой тайны медиума — и что всем тем из нас, кто в деле по-настоящему, приходится сталкиваться с этим, решать, даже любить.

Борьба с формой, с тишиной, с самоуспокоением. Невозможность самой задачи.

Вы повторяете: «обречено на гибель», «смерть романа», «конец художественной литературы» — снова и снова.

Но Мэтью Арнольд спит и видит сны на сломе веков: искусство.

А я говорю: встретившись лицом к лицу с вечными тайнами, человек, если у него есть к тому склонность, создаст выдуманные формы.

Каково это было — быть здесь. Держать тебя за руку.

Древнейший импульс, в конце концов.

Пока мы тянемся в попытке вернуть изначальное счастье, удовольствие, покой —

Достигая —

Потребности, которые язык отражает и порождает, и удовлетворяет, никуда не уходят. И их ничем нельзя заменить.

Тело и его клеточный алфавит. И, в другом алфавите, желание перенести это тело на бумагу.

И тогда, наконец, появятся плоды женской сексуальности.

Женственные формы.

Новые формы всех сортов. Язык, розовый бутон, раскрывается.

Он больше нас, больше всего, чем мы когда-либо смогли бы стать. И потому я люблю его. Преклоняя колени пред алтарем невозможного. Эго поставлено обратно на свое место.

Чудо языка. Вызов и волшебство языка.

Не то, что все эти старые трюки. Помню, вам когда-то нравилось смотреть на женщин, распиленных пополам и соединенных заново. Придайте им такую форму, которую пожелаете.

Вы когда-то пытались заставить язык приспособиться. Подчиниться. Вы пытались приручить его. Вы пытались заставить его сидеть, прижиматься к ноге, скакать через обручи.

Вам нравится говорить, что я беспечная. Вам нравится говорить, что мне не хватает дисциплины. Вы говорите, что моим произведениям не хватает структуры. Я уже слышала это от вас тысячу раз. Но как же все это бесконечно далеко от правды.

Несмотря на все, мое нежелание ненавидеть вас, воспринимать вас всерьез, снисходить до вас —

Я все еще слишком часто переживала о земных вещах. Слишком часто переживала о публикациях, о так называемой карьере, тряслась над такими себе писателями, которых регулярно хвалили, вознаграждали, давали пирожные и прочие угощения — в этой крохотной тюрьме эго, где я периодически томлюсь.

Слишком часто я позволяла всяким подонкам расстраивать меня.

Опасность неба.

Опасность апреля.

Если вы говорите, что язык умирает…

Сьюзан Хау: «Поэзия — избавление от пессимизма».

За городом наступил апрель. Уже столько зелени. Столько жизни. Столько. Пусть даже половина деревьев стоят голые. Пробивающиеся сквозь медленно нагревающуюся землю нежные побеги спаржи. Крокусы. Лапчатка.

Такое нежное и ранимое сердце.

Покуда мы смеем что-то произносить, посвящать себя чему-то, оставить след на странице или в поле света.

Чтобы вместить этот опасный и хрупкий мир. Всю его красоту. Всю его боль.

Вы, чьи уста произнесли «гегемония», «теория домино» и «мир с честью».

Дабы не просто терпеть, но приветствовать нечто непохожее на то, что делаем мы сами.

Чтобы вместить боль войны во Вьетнаме, ошибку, которую нельзя стереть или исправить. Чтобы изобрести формы, которые позволили бы этой ране остаться —

Если мы хоть чему-то научились.
Лето 1885
Друг брата и сестры —

«Прекрасная земля Свободы» — ненужный Гимн, пока он не касается нас самих — тогда он заглушает пение Птиц…
Ваши Мальвы украшают дом, творя Искусством внутреннее лето, не будучи предательством по отношению к природному лету. Природа как раз закончит свой пикник, когда Вы вернетесь в Америку, но Вы будете возвращаться домой на Закате, который намного лучше.
Я рада, что Вы полюбили Море. В этом мы согласны, хотя я никогда не встречалась с ним. Я пишу среди душистого горошка и рядом со скворцами, и могла бы накрыть рукой бабочку, но только она улетела.
Прикоснитесь к Шекспиру за меня.
«Не бойся: этот остров полон звуков, мелодий дивных, шорохов чудесных — боль им чужда».

Со Второй Мировой прошло пятьдесят лет. Она сидит в углу и рыдает.

Чуждость боли.

Шесть миллионов мертвы.

«Так что же, нас слишком долго удерживали от нас самих, разве нет?»

Мы смеем говорить. Дрожащие и на грани.

Необыкновенные тексты уже были написаны. И необыкновенные тексты еще будут написаны.

Девяносто пятый год: винил понемногу возвращается. Подростки-меломаны, одержимые классической музыкой, и оперные дивы пренебрегли CD как носителем, производящим слишком холодный, стерильный звук. Винил снова вошел в моду благодаря его теплоте и насыщенности.

Хочу: чтобы мы были открытыми и щедрыми. И никакого страха.

Чтобы цифровая страница осознавала свои силы и ограничения. Ничто не заменит головокружения от потенциальных возможностей гипертекста. Могут быть созданы абсолютно новые формы, другие способы мышления и восприятия.

Кевин Келли, исполнительный директор журнала Wired: «Первым открытием Джарона Ланье [первопроходца виртуальной реальности] стал сам вопрос “что есть реальность?” Нам выпала возможность задавать величайшие вопросы всех времен: что такое жизнь? Что такое человек? Что такое цивилизация? И вы задаетесь ими не так же, как старые философы, сидя в креслах, — а пробуя решить их на практике. Давайте попробуем и создадим жизнь. Давайте попробуем и создадим общество».

А тут еще экстропианцы, утверждающие, будто могут достичь бессмертия, скачав содержание человеческого мозга и загрузив на жесткий диск…

Вернемся к студентам. Молодым визионерам. Кто сквозь сон кликает на что-то в Интернете, кибермире. Элвин Лю: гражданин вселенной, весь мир под кончиками его пальцев. Влюбленный в ослепительный свет, возможность, мир без конца, саму любовь ко всему, чем является будущее.

Позвольте вымыслу менять форму, расти, подстраиваться. Позвольте медиуму меняться, если так надо; художник настаивает.

Вы говорите, что все обречено, но я говорю Хулио Кортасар. Я говорю Сэмюэль Беккет. Я говорю Марсель Пруст. Вирджиния Вулф. Я говорю Гарсия Лорка и Уолт Уитмен. Я говорю Малларме. Я говорю Ингеборг Бахманн. «Трилогия Апу» будет лежать рядом с «Гамлетом». «Жить своей жизнью» будет жить рядом с «Никчемными текстами».

Эти раздробленные молитвы.

Занимаясь любовью у костра алфавита.

Хочу: чтобы мы больше не делали друг другу больно намеренно.

Литература любви. Литература терпимости. Литература различий.

Сохраняя лучшее из всего хорошего, что было в прошлом. Не для того, чтобы избавляться без разбора, но и не для того, чтобы цепляться мертвой хваткой. А чтобы вместе идти вперед, хоть раз не чувствуя угрозы. Будущее — это Роберт Уилсон и Жан-Люк Годар. Будущее — это Хоу Сяосянь. Будущее — это Марта Грэм, все еще.

Словари танца, фильма, перформанса. Уничтожение категорий.

Если вы утверждаете, что язык умирает, знаете ли вы хоть что-нибудь о языке?

Я начинаю уставать от этого я-и-вы. Но оно помогло мне выяснить одну важную вещь: я не хочу, чтобы все продолжало непреложно быть именно так. Я не верю в то, что все должно продолжаться именно так — вы на той стороне, попеременно бушуя и прячась, а я — на этой — в защитной позе, полная злобы.

Хочу: ничем не разделенное небо. Возможность смотреть на небесную широту со всем ее величием, ее погодой, ее цветом, полетами птиц, самолетами и катастрофами и ядовитыми веществами, с ее ядерными грибами.

С щеглами на фресках лазурного купола.

Хочу: чтобы небо продолжалось вечно. Чтобы мы перестали убивать друг друга. Чтобы мы позволили друг другу жить.

Апрель 1995-го в Нью-Йорке, начало долгожданного фестиваля кинофильмов Сатьяджита Рая. Годами его держали подальше от нас. В конце концов, кто решает, чему быть увиденным или прочитанным и почему? И сколько еще всего было удалено, опущено, проигнорировано, закопано, отброшено с полным безразличием или презрением?

И с одним мужчиной, моим другом и довольно известным поэтом, зашел разговор о нашей общей знакомой, которая недавно перенесла операцию, и он сказал, «мазэктомия», я ответила, «да, мастэктомия, мастэктомия», и он затем снова произнес «мазэктомия», как «вазэктомия», и я тихо выдавила из себя, «это называется мастэктомия, идиот», покрасневшая от стыда, поджавшая хвост и, что было хуже всего, уже чуть менее уверенная в своих словах. Это заставило меня сомневаться в том, что я знала наверняка — из-за его непринужденной уверенности в том, как он произносил «мазэктомия», из-за его надменности, он даже не позаботился о том, чтобы правильно выучить слово, поэт, боже, человек, работающий со словами, который должен бы знать верное слово для удаления груди, вам не кажется?

Мастэктомия.

Безусловная опасность неба.

Адриенна Рич: «Поэзия означает отказ от выбора убить или умереть».

Хочу: чтобы белый мужчина-натурал умел пойти на уступку с чуточку большей вежливостью. Позовите сюда его Майклов Дугласов, подозрительный Голливуд, задетые чувства и страх — пусть переступит хоть через что-то.

После тысяч лет позитивных действий в вашу сторону дайте шанс кому-то еще — всего лишь шанс.

Это желание нежности. Это желание разрешения.

«Как описать луну? Как передать любовь? Какой фразой? Каким именем назвать смерть? Я не знаю. Мне лепет нужен, какой в ходу у влюбленных».

Хочу: чтобы типичная история из New Yorker стала артефактом и заняла свое законное место в музее, чтобы ее не спутали с чем-то еще живым. Нам уже достаточно всей этой чепухи, разве нет?

Чтобы к коротким рассказам и романам в процессе развития и принятия новых, невиданных до этого форм, отнеслись с нежностью. И оптимизмом. Таково мое желание.

Чтобы к гипертексту и всему цифровому тексту, находящемуся еще во младенчестве, относились с чем-то помимо страха и презрения.

Чтобы мы, в преддверии следующего столетия, не боялись. Не стоит делать громких заявлений.

Вы говорите, что язык умирает, непременно умрет.

Иногда я сопереживала вам, даже любила вас. Но никогда вам не верила.

Эбола существует сегодня. Хантавирус. ВИЧ. И старая добрая малярия. Живите, пока можете. Ведь — кто знает? — этот день может оказаться для нас последним. И тогда мы не доживем до рубежа тысячелетия, так что не стоит сильно беспокоиться.

Все мои друзья, что умерли, храня язык в горле, до самого конца. Все мои умершие друзья.

Кибернавты время от времени возвращаются, чтобы увидеть реальную улыбку вместо двоеточия со скобочкой — онлайн-символа для улыбки. И когда кто-то громко смеется, они хотят слышать настоящий смех в реальном пространстве, а не просто видеть «лол» на своем экране. О да. Мир, пока вокруг есть мир.

Настоящая птица в настоящем небе и, может, небольшое стихотворение в прозе или что-то такое в настоящем небе или страница на экране или человеческое сердце, пульсирует.
Не знаю, что выбрать —
Красоту звучаний
Или красоту умолчаний,
Песенку дрозда
Или паузу после.
Единый мир.

Будущее литературы утопично. Это также неотвратимо, как и то, что мои друзья Эд и Алан, придут на выходных, принеся с собой розовою чечевицу. И покуда можно произнести «розовая», можно добавить и «чечевица».

Гэри на смертном одре, произносящий «каппа маки».

Вы говорите хватит, но я говорю нет.

Я говорю вера и надежда, и доверие, и вечность рука об руку с изувеченным и ненавистью, и жалостью, и безнадежным.

В будущем нам наконец-то будет позволено жить, не изменяя себе, фантазировать, светиться, пульсировать.

Позвольте границам жанра размываться, если так нужно. Позвольте жанрам дать себе новое определение.

Язык — это женщина, бесконечно расцветающая роза.

Яркая, неудержимая, пламенная.

Тот, кто позволил проникнуть в себя вилланелле или сонету. Тот, кто впустил в себя хоть одно искреннее предложение, один абзац, ощутил это томление, словно через него медленно протягивают золотую нить…

Хочу: чтобы формы помимо тех, что вы изобрели или одобрили за свои тысячи лет привилегий, имели возможность воспрять и быть оцененными по достоинству.

«Другими словами, мне кажется, что нам нужно заново открыть все обо всем. Есть только одно решение, и оно состоит в том, чтобы отвернуться от американского кино… Вплоть до нынешнего времени мы жили в закрытом мире. Кино вырастает из кино, имитируя само себя. Теперь я вижу, что в своих первых фильмах делал какие-то вещи только потому, что уже видел их в других фильмах. И если у меня был кадр с инспектором полиции, достающим револьвер из кармана, это не потому, что логика ситуации, которую я хотел описать, того требовала, а потому, что я уже видел, как инспекторы полиции в других фильмах вытаскивают револьверы именно в такие моменты и именно таким образом. То же самое и с живописью. Были эпохи организации и имитации и эпохи прорыва. Сейчас мы находимся в эпохе прорыва. Нам нужно снова обратиться к жизни. Нужно шагнуть в современность с наивным и чистым взглядом».

— Жан-Люк Годар, 1966


Хочу: чтобы Элвин Лю бродил по поразительной аудитории самого этого мира сквозь время и пространство, бесконечно вдохновленный, бесконечно завороженный тем, что обнаруживает. Чтобы он мог открывать все заново, с упоением.

Мой бывший преподаватель, а ныне хорошая подруга, Барбара Пейдж тоже была там, хищная, яростная, бесстрашная, изобретающая новые миры, способы переживания текста. Новые свободы.

Мир не кончается, говорит Чарльз Симик. Начертанный золой на наших лбах, обращенный в язык звезд или песнь птицы в бескрайнем небе; он остается. Литература не кончается — но может менять формы, быть способной на вещи, которые мы еще не можем представить.

Вулф: «Как описать луну? Как передать любовь? Какой фразой? Каким именем назвать смерть? Я не знаю. Мне лепет нужен, какой в ходу у влюбленных, или коротенькие слова, какие лопочут дети, когда войдут в комнату, увидят мать за шитьем и подбирают с пола яркую шерстинку, перышко, лоскуток ситца. Мне вой нужен; стон».

Шарлотта Бронте: «Моя сестра Эмили очень любила наши пустоши. Цветение вереска казалось ей ярче роз, и синевато-серый склон горы преображался в ее воображении в настоящий Эдем. Наше бедное захолустье было исполнено для нее многих радостей, не последней из них была свобода».

Будущее будет прекрасно и безрассудно, а слова, сверкающие амулеты, вновь сделают нас свободными. Пусть всего лишь на миг.

Тот, кто позволил языку влюбленных войти в них, языку раны и боли, и одиночества, и надежды. Тот, кто зарылся в чудо земли. Завораживающая грязь, земля, слово.

Позволил любви войти. Позволил отчаянию войти.

Слова — имбирные леденцы во рту моих умирающих друзей. Или мазь на водной основе.

Бесценные слова, обрамленные молчанием. Обретшие форму под давлением конца.

Слова — гусиные лапки на коже отца, которого я люблю. Для меня слова таковы, все еще.

Слова — музыка ее волос на подушке.

Слова — очертания, дрожащие в лесу или на картине. Внешние силы, что входят в нас — разрезают нас пополам, собирают нас, разбирают нас, объединяют нас, освобождают нас, помогают нам, делают нам больно, вызывают тревогу, удовольствие, боль.

Слова — уходящие вдаль следы на снегу. И нет замены языку, который я люблю.

Мой отец, всего лишь в штате от меня, но все еще слишком далеко, спрашивает по телефону, могу ли я сфотографировать сиалию, которую увидела впервые, потому что слышит, как меня переполняет радость от этой мимолетной встречи. Но птичка такая крохотная, летает так быстро, ее так сложно рассмотреть. И так далеко. Я, со своим небольшим кусочком технологий, пытаюсь ее поймать. Со своей машиной ностальгии. С коробочкой, что говорит мимолетность, с коробочкой, что говорит будущее.

С машиной удовольствия. С плачущим устройством, мечтающим: удержи. Этот роман, что говорит желание и мимолетность и незаконченность.

Незакончено и оставлено так. Незакончено, но не заброшено. Незакончено, не потому что смерть или безразличие или утрата веры или сил, просто незакончено.

Не для того, чтобы делать выводы. Не для того, чтобы создавать ложные противоположности. Незакончено и оставлено так, если это необходимо.

Чтобы позволить всем писать, процветать, жить.

Балтиморская иволга возвращается из американских тропиков на край этого кадра. Я в ожидании.

У этой восхитительной пропасти.

Ничто не заменит скольжение руки над листом бумаги, как сейчас, в намерении оставить небольшой след, позволяя ему остаться на томящейся поверхности.

Пишу иволга. Представляю свободу. Все это возможно.

За городом наступил апрель. Мои руки в черной земле или теле женщины, или любом обыкновенном, великолепном предложении.

Тот, кто позволил ладони отдыхать на пылающем бедре или сияющей реке света…

Та, кто позволила себе быть ослепленной движением алфавита,

или позволила музыке войти в тело. Или позволила музыке вылиться на страницу.

Хочу: жить и позволять другим жить. Петь и позволять другим петь — пока мы можем.

И не чувствовать никакой боли.

Мимолетный и стремительный миг на этой земле. Нам очень повезло быть здесь.

Я закрываю глаза и слышу замысловатую камерную музыку этого мира. Личную, сложную, прекрасную беседу на всех языках, во всех временах, во всех возможных средствах и формах — пламенную.

– Элвину, Барбаре и Джудит

1 июня 1995

Подобно кларнету с флейтой, подобно валторне с гобоем, как скрипка, как пианино — подхвати и забери мою мелодию, когда придет время.








25 апреля 1995

Джермантаун, Нью-Йорк

Неспешная прогулка по кругу, и я замечаю, что лапчатка начала цвести. Сиалия, две! Первая в моей жизни — я видела ее около монастыря. Я смотрю перед собой и вижу ребенка, держащего в ладошках маленькую птичку, словно скульптура или картина эпохи Ренессанса. Мир начинается заново. В этом видении. В словах лапчатка и сиалия. И щеглы вдруг вернулись. Сегодня я видела трех огромных черепах, что нежились в лучах солнца у пруда. Блаженство быть в отпуске от преподавания неописуемо. Я вспоминаю, как Дикинсон, когда кто-то сказал, будто время, должно быть, для нее течет очень медленно, ответила: «Время! Время — все, чего я хотела!» Аналогично. Благословенное время. Заниматься письмом и гулять каждый день. Я держу депрессию на расстоянии, а манию — в узде. А со всеми личными страданиями и болью почему-то легче справиться здесь в одиночестве. Все время сошлось в коротком миге настоящего. Творимое событие, природное событие (две диких индюшки в лесу), сексуальное событие и постоянно меняющиеся и развивающиеся формы используемого для всего этого языка. Джон прислал мне напоминание, что мне нужно сдать эссе в Review of Contemporary Fiction до 1 мая, но я могу сперва еще чуть-чуть помаяться. Уже нужно заканчивать «Вызов», но в голове только мысли о моих эротических этюдах — чувствую себя на пороге чего-то ошеломительного и недосягаемого. Я так взволнована — не описать словами — я словно помешалась…
Нужно наметить, куда пересадить нарциссы и ирис. Земля на моих руках. Ветка форзиции как факел в моей руке. Думаю о Барбаре в часе от меня, символах, светящихся на мониторе в ее кабинете. Весь мир — сияющий, светящийся. Нам очень повезло оказаться здесь. В боли, неясности, ярости и страхе — некотором страхе. В изнеможении.
Слишком много сил было потрачено на выбор между Брауновским университетом и Колумбийским. Где же я, в итоге, окажусь? Я лишь частично преуспела в попытках удержать все на своих местах. Мне пришлось изрядно потрудиться, чтобы удержать мысленную дистанцию. И это сказалось. Мне нужно было пространство для размышления, для мечты о чем-то еще. Хотя сегодня это едва ли имеет какое-то значение; у меня назревает еще один этюд.
Мои мысли снова заняты эссе для RCF. Что сказать? Что вообще можно сказать? Как его использовать, дабы чему-то научиться, исследовать то, что мне нужно исследовать. Когда я думаю о литературе, прошлое и настоящее все чаще приводят меня в бешенство: всё, все, кого держали на расстоянии. Будущее не останется, не может оставаться неизменным, и все же… люди о нем беспокоятся. Больше всего мне интересно, есть ли какой-то способ, может ли в целом мире вообще быть какой-то способ простить их. То, что мне нужно сделать — давно уже нужно было сделать — во имя работы, во имя моей собственной жизни. Возможно, я попытаюсь сделать это в эссе — в любом случае, это первый шаг к своего рода примирению. Если оно возможно.
Такое ранимое сердце.
Апрель. Все кажется таким исполненным равновесия. Таким потрясающим в своей готовности. И я тоже, дрожащая — и на грани…