Несколько измененная цитата, по-видимому заимствованная Крюзом из книги Эриха Фромма «Революция надежды» — ср.: «Как выразился Гёте, нет такого преступления, автором которого не может вообразить себя любой человек» (пер. Т. Панфиловой).
Харри Крюз

Взобраться на башню



перевод Стас Кин

Я был в кампусе Техасского Университета в Остине, в штате, где поклялся никогда больше не появляться, перелетев из флоридского Гейнсвилла, в Атланту, в Даллас, в Остин, и меня трясло от страха, я чувствовал себя крайне неустойчиво, словно каким-то образом превратился в бесформенный плывущий туман без сути и идентичности.

Бывают дни, когда я чувствую, что моя смертность застревает в горле, когда я не могу ее ни проглотить, ни выплюнуть. Впервые это чувство появилось у меня в детстве, и оно всегда приходило по воскресеньям. Когда мне было двенадцать лет, евангелист по имени Харви Спрингер спас мою душу, но прежде он заставил меня почувствовать запах серы и адского пламени и понять, что я испорчен сверх всякой меры, даже сверх милости Божьей. Поэтому в воскресенье я чувствовал, как моя смертность — хотя тогда я еще не знал этого слова — застревает в горле, словно комок полусырого теста, наполненный мелко искрошенными кусочками бритвенных лезвий.

Все мы, конечно, знаем, что умрем, но никто из нас, разумеется, не верит, что умрет именно он. Как и в случае ребенка с уродством, это всегда происходит с кем-то другим. Но во время поездки на такси из аэропорта в кампус Техасского Университета я не только верил в свою смерть, но и чувствовал запах открытой могилы, в которую меня когда-нибудь опустят, и даже мог прочитать маленькие карточки с именами, прикрепленные к похоронным венкам, что пришлют друзья и родственники. В десятый, наверное, раз за последние два часа я достал из кармана газетную вырезку и прочитал, что в Кейптауне, Южная Африка, мой последний роман был запрещен Управлением по публикациям. Любой, кто владеет, импортирует или распространяет "Пир змей", — гласила газетная вырезка, — "нарушает закон и подлежит суровому наказанию". Я перечитал ее еще раз, потому что мне становилось легче от осознания, что где-то в Африке кто-то действительно прочитал мою работу и отреагировал на нее настолько бурно, включив обычного писателя в список тех, на кого правительство смотрит с неодобрением.

Но и это не помогло, так что выйдя из такси и прежде чем отправиться в офис пригласившего меня в университет человека, я бросился в библиотеку и поискал себя в картотеке. И да, я там был. Покидая университетскую библиотеку, я все еще чувствовал пелену, ощущал черные вихри утренних кошмаров — это бремя в одни моменты я переношу лучше, чем в другие. Входя в кабинет профессора, который пригласил меня в университет изобразить писателя, я тихонько бормотал себе под нос. Одному Богу известно, зачем писатели занимаются подобными вещами, проезжают сотни, а иногда и тысячи миль, чтобы зачитать из своих произведений то, что люди в аудитории могли бы с таким же успехом прочесть сами. Если я позволяю себе слишком много об этом думать, таких мыслей уже достаточно, чтобы внутри завихрилась тьма.

Профессор встретил меня радушно. Мы сразу же покинули его кабинет, потому что перед чтениями в тот вечер у меня должен был состояться семинар, если вы можете в это поверить, по художественной литературе Юга. Я немного опаздывал, и проходя через кампус, нам пришлось ускорить шаг. Когда мы спускались по длинному, отлогому, покатому холму, профессор повернулся ко мне и небрежно обронил:

— Вот здесь он начал стрелять.

Я оглянулся через плечо, и она стояла там, позади меня, Башня Техасского Университета, откуда утром понедельника в 1966 году Чарльз Уитмен застрелил двенадцать человек и ранил по меньшей мере тридцать три, накануне вечером убив своих жену и мать. Эта бездумная бойня вдруг стала для меня живой и реальной, как будто она происходила снова, и я только и мог, что удержаться от побега в укрытие. Меня тянуло сказать профессору, что я не хочу об этом слышать, что просто не могу слышать об этом, но я не знал, как сообщить такое, не показавшись при этом слегка сбрендившим.

Пока мы шли, он говорил непринужденно, время от времени бросая взгляд через плечо на башню.

— Когда они только начали падать, — говорил он, — то не могли определить, откуда ведется огонь. Здесь упали первые. — Он указал на свои ноги. — Потом люди стали падать на улице, затем на другой стороне.

К этому моменту я был сосредоточен, сжат крепко, как никогда, но мне удалось продолжать идти и не совершать ничего неприглядного.

— Сейчас башню закрыли, — сказал он. — Студенты начали совершать самоубийства, прыгая с ее вершины.

Я старался не слушать. Я пытался думать о газетной вырезке и об анонимном человеке в Южной Африке, который запретил мою книгу, и пытался вспомнить маленькие квадратные карточки, аккуратно надетые на железные кольца в библиотечном каталоге.

— Но это не возымело желаемого эффекта, — продолжал он, показав налево, на высокую стену стадиона. — Теперь они прыгают оттуда. Получается не хуже.

В аудитории я долго рассказывал о различных романистах и писателях короткой прозы с Юга и из других мест, говоря, что не знаю ни одного писателя, который хотел бы, чтобы перед словом "романист" стояло прилагательное "южный", "готический" или "этнический". Я сказал им, что я романист с Юга и что у меня нет другого выбора, кроме как писать на манер моего народа. Одна из студенток подняла руку и задала вопрос, на который писатели учатся придумывать удобную ложь: "Мистер Крюз, где вы черпаете свои идеи?". Я начал свой стандартный ответ, и это, конечно же, была ложь, которую я не буду здесь повторять. Но пока говорил, я совершенно ясно видел одетого в форму скаута-орла Чарльза Уитмена, стоящего в католической церкви, где он прислуживал священнику в качестве алтарника. А в другой стороне аудитории я увидел того же Уитмена, теперь уже двадцатипятилетнего, с оружейным ящиком морских пехотинцев, полным стволов: 6-миллиметровая винтовка Ремингтон Магнум с четырехкратным прицелом, помповая винтовка Ремингтон 35-го калибра, армейский карабин 30-го калибра, ружье 12-го калибра, пистолет 357 Магнум и 9-миллиметровый Люгер. Это было утро понедельника, 1 августа 1966 года, и он тащил свой ящик через административный корпус, направляясь на вершину башни, где ему предстояло стать одним из крупнейших массовых убийц в истории этой страны. Накануне вечером, в воскресенье, где-то между 10 часами вечера и рассветом, он убил свою мать и свою жену.

Я видел Чарльза Уитмена маленьким мальчиком и позже, в возрасте двадцати пяти лет, после убийства; я видел его там, в аудитории для семинаров, и знал, что не вспоминаю что-то или воссоздаю, а действительно вижу его. В то же время я знал, что его там нет, что он надежно и безопасно похоронен в земле, которая ждет всех нас. Я не чувствовал никакого противоречия между тем, что видел и что знал. Эти два взаимоисключающих представления гармонично соседствовали в моей голове.

Поздним вечером, когда закончилась вечеринка, обязательная вечеринка, на которой я обязал своих хозяев сильно напиться, я в одиночестве вернулся к Техасской Башне. Сидя на траве, я смотрел на нее, высотой 307 футов, и в голове моей проносились самые разные мысли. Одной из первых было высказывание Гёте "нет такого преступления, в котором я не мог бы счесть себя виновным"1. И я подумал о том, что Чарльз Уитмен рассказывал университетскому психиатру, что бывали дни, много таких дней, когда ему хотелось забраться на башню с охотничьим ружьем и начать стрелять по людям. Как же долго он сопротивлялся искушению? Какие битвы ему пришлось вести внутри себя, прежде чем он, наконец, потерпел окончательное поражение? Это ничего не оправдывает и ничего не меняет, и это вовсе не лазейка для него. Но, сидя на траве, я мог представить себя там наверху, над кампусом, откуда улицы выглядели как схемы, начерченные для жилищного строительства; я мог представить себя, сидящего там с оружейным ящиком морских пехотинцев, полным смерти.

Как бы сентиментально, романтично и до гротеска непристойно это ни звучало, мы все знаем, что в мире есть люди, которые всеми силами сопротивляются восхождению на башню, потому что, когда этот подъем преодолен, возврата больше нет, нет выхода оттуда, нет иного пути вниз, кроме смерти. Наверное, хорошо, что руководство Техасского Университета закрыло башню, потому что я знаю, что попытался бы найти доступ в здание и взобраться на ту площадку почти на самом верху, где Уитмен спокойно и с невероятной точностью расстреливал матерей, мужей и детей, расстреливал их, потому что внутри что-то заставило его сделать это, потому что его жизнь и все, что ее составляло, привели его туда.

Ближе к утру я встал с места, где сидел в траве, и пошел обратно в свою комнату. Там я нырнул на дно бутылки с водкой и уже не всплывал.

Как оказалось, водка не очень-то помогла, потому что в ту ночь мне приснились обстоятельства происшествия, о котором я хорошо знал и которым был болезненно увлечен в течение многих лет. Я не испытываю никакой гордости, когда говорю, что болезненно увлечен подобными вещами, но, повторяю, это всего лишь правда. В ту ночь мне приснилось, как менее чем за три недели до того, как Чарльз Уитмен взобрался на башню, Ричард Спек систематически расправился со студентками-медсестрами в их чикагском общежитии, отрывая их по одной от остальных и убивая.

Проснувшись, я понял, что этот день будет хуже предыдущего и что я не смогу подняться с места, пока не окажусь в безопасности дома с моими книгами, пишущей машинкой и всеми искалеченными и испорченными рукописями, лежащими на столе. Я хотел вернуться туда, где я так много сопротивлялся и так много проигрывал, туда, где даже когда у меня что-то получалось, я терпел поражение, потому что это никогда не было достаточно хорошо.

Грэм Грин сказал: "Художник обречен жить в атмосфере вечного провала". Меня очень нервирует слово "художник" — не в том смысле, в каком его использовал я, а в том, как его использовали многие люди, не имевшие права вообще произносить это слово. Но я знаю, что значит жить в атмосфере вечного провала. И я не стану думать, что это делает меня каким-то уникальным. Все мы, чьи чувства не совсем умерли, осознаем несовершенство того, что делаем, и в той мере, в какой мы строги к себе, это несовершенство выливается в неудачи.

Неизбежно, что именно на основе неудачи мы пытаемся подняться, чтобы сделать что-то еще.

Наконец, более или менее придя в себя, я смог покинуть Остин и вернуться в Гейнсвилл, штат Флорида. Но путь домой был омрачен осознанием того, что мне придется снова ехать через Даллас, этот город злого рока. Кажется, я не могу попасть в Даллас, не угодив при этом в какую-нибудь неприятность, не столкнувшись с враждебной рукой и не услышав враждебного голоса, обвиняющего меня в чем-то, что я никогда не нахожу в себе смелости отрицать. В этом городе мне всегда хочется вскинуть руки и сказать: "Каково бы ни было обвинение, я признаю себя виновным". В Далласе, штат Техас, я виновен.

Я не оставил Чарльза Уитмена в Остине. Я никогда его не оставлю. Вскрытие, проведенное после того, как его застрелил полицейский по фамилии Мартинес, бывший не при исполнении служебных обязанностей, показало, что в стволе его мозга в районе таламуса росла опухоль размером с пекан. Различные психиатры предполагали, что именно опухоль могла побудить Чарльза Уитмена взобраться на башню. Хотя почти все поведенческие стимулы связаны с лобной долей мозга, очевидно, что, поскольку она довольно плотно втиснута в черепную коробку, давление в стволе может передаваться через мозг в лобную долю. Так что, вполне возможно, это могло стать причиной того, что произошло в понедельник утром 1966 года. Как утешительно думать, что это может быть так. Но я не верю, что причиной произошедшего в Техасском Университете в Остине была опухоль.

Я знаю только то, что по всей поверхности земного шара, где существует человечество, мужчины и женщины сопротивляются тому, чтобы взобраться на башню. У каждого из нас есть такая башня. Некоторые из нас хуже других, но отрицать, что у вас есть своя башня, и что вы должны сопротивляться ее зову или поддаться искушению, отрицать это — значит подвергать опасности свои сердце и разум.

Всю дорогу домой в Гейнсвилл я снова чувствовал эту бесплотную прозрачную пелену в том, как я шел, что делал и что говорил. Кто-то в этот момент поднимался на свою башню, и я мог лишь надеяться, что сверху он не посмотрит на меня. Но, что еще хуже, гораздо хуже, я надеялся, что мне не придется самому оказаться на башне, потому что, если я во что и верю, то я верю, что башня ждет где-то там. У меня нет ответов, почему она там, или даже предположений, но где-то там, за углом, на зеленом лугу или на оживленной улице она есть. Ждет.
У нас готовится к выходу автобиография Харри Крюза "Детство: биография места"