Янг отсылает нас к знаменитой поэме Сэмюэла Кольриджа «Сказание о старом мореходе» (1798), одному из ключевых произведений английского романтизма. В поэме герой, совершивший беспричинное убийство альбатроса, обречен на вечные странствия по свету, чтобы нести покаяние и рассказывать свою историю каждому встречному. (Здесь и далее прим. переводчика).
Герои сверхпопулярной в США серии идеализированных голливудских комедий (1937–1946 гг.) с Микки Руни в главной роли. Фильмы рассказывали о жизни благочестивого, патриархального семейства судьи Харди в вымышленном городке на Среднем Западе. «Семейка Харди» стала символом фальшивого, лакированного и приторно-сентиментального образа американской провинции.
Гераклит Эфесский — основоположник диалектики, утверждавший, что мир находится в состоянии вечного движения, изменения и борьбы противоположностей (известно его выражение panta rhei — «все течет, все меняется», а также тезис о том, что «нельзя войти в одну и ту же реку дважды»). Авторка видит в «низших элементах» общества ту самую необходимую, бурлящую и хаотичную силу жизни, без которой мир застынет в мертвом покое. В таком же ключе понимал американскую жизнь и Марк Твен, искавший своих героев среди бродяг, беглецов и простых людей из народа.
Мать-Карибу — инуитское божество, олицетворяющее источник карибу, жизненно важного источника пищи для эскимосов. Люди и карибу представляются вшами на ее огромном теле. Одно из древнейших инуитских божеств.
Джеймс Уиткомб Райли (1849–1916) — американский писатель и поэт, получивший общенациональное признание. Будучи уроженцем Индианы, Райли стал ключевым представителем так называемой «хужерской школы» в американской литературе, воспевавшей культуру и быт жителей своего родного штата, «хужеров». Его стихи для детей пользовались невероятной популярностью по всей стране. Автор множества патриотических стихотворений; стихотворение «Soldier» было прочитано поэтом на открытии Монумента солдатам и морякам в Индианаполисе.
Здесь М. Янг может отсылать к целому ряду первоисточников. Образы перекликаются с монологом из трагедии «Макбет» У. Шекспира (Акт V, сц. V: «Жизнь — ускользающая тень», пер. Б. Пастернака) и с его же трагикомедией «Буря» (Акт IV, сц. I): «Мы созданы из вещества того же, / Что наши сны. И сном окружена / Вся наша маленькая жизнь» (пер. М. Донского).
В тексте дословно цитируются знаменитое стихотворение Эдгара Аллана По «Сон во сне» и рубаи Омара Хайяма: «Снаружи — сфера звезд, внутри — светильник-солнце / А мы — движение теней перед огнем» (пер. И. Голубева).
Пс. 22:4: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла...».
Городок Дюпон в округе Джефферсон, Индиана был основан в 1838–1839 годах и назван в честь знаменитой промышленной династии Дюпон де Немур, поставлявшей порох для строительства местной железной дороги. В 1940–1941 годах всего в нескольких десятках миль к югу, между Чарлстауном и Джефферсонвиллом, на площади более 10 тысяч акров был возведен гигантский Индианский военный патронно-пороховой завод. В годы Второй мировой войны этот засекреченный объект стал крупнейшим в мире пороховым заводом, где трудились более 27 тысяч человек, а объемы производства превзошли суммарные показатели всех пороховых предприятий США времен Первой мировой. По всей видимости, именно близость этого колоссального военного арсенала побудила авторку заметить, что деревня «может разлететься в щепки». Кроме того, в контексте Среднего Запада образ Дюпонов как источника мгновенной и разрушительной угрозы подкреплялся исторической травмой штата — в октябре 1907 года в городке Фонтанет (западная Индиана) на пороховом заводе компании Laflin & Rand Powder Company (дочернего предприятия DuPont) произошла серия взрывов. Сдетонировавший склад из 31 тысячи бочек с порохом и динамитом буквально стер город с лица земли; ударная волна разрушила здания в Терре-Хот и Блумингтоне, а сейсмические приборы зафиксировали толчки за 215 миль от эпицентра. Тогда Альфред Дюпон лично оплатил похороны погибших и восстановил город.
Речь идет о главной легенде Нью-Гармони, штат Индиана. В 1814 году немецкий мистик и проповедник Иоганн Георг Рапп основал здесь религиозную коммуну «гармонистов» (или раппитов), члены которой проповедовали «библейский коммунизм», безбрачие и ждали скорого Второго пришествия. В 1819 году Рапп объявил общине, что в его собственном дворе на землю спустился архангел Гавриил, оставивший на известняковой плите отпечатки своих босых ног в знак скорого наступления Нового Иерусалима. Поскольку отпечатки на камне были глубокими, в народе архангела в шутку прозвали «тяжелостопым», а скептики позже утверждали, что плиту с высеченными на ней индейскими петроглифами зять Раппа просто купил в Сент-Луисе, чтобы укрепить авторитет тестя. В 1829 году, так и не дождавшись конца света, община раппитов распалась.
Еще в 1825 году Рапп продал земли за 150 тысяч долларов Роберту Оуэну — отцу британского социализма. Тот попытался построить на месте религиозной общины свою, уже светскую и рациональную утопию под названием, основанную на торжестве разума, равенстве и упразднении частной собственности. Оуэну удалось привлечь в Нью-Гармони цвет тогдашней американской науки, однако из-за уравнительной системы, отсутствия трудовых стимулов и наплыва тунеядцев эксперимент с треском провалился всего через два года. М. Янг подробно исследует обе попытки создать утопическое общество в своей книге «Ангел в лесу».
Фраза восходит к латинскому переводу Библии (Вульгата). В «Послании к Римлянам» апостол Павел восклицает: «O altitudo divitiarum sapientiae et scientiae Dei!» («О, бездна богатства и премудрости и ведения Божия!»). Выражение стало крылатым благодаря Томасу Брауну, английскому медику, одному из крупнейших мастеров английской прозы эпохи барокко, автору литературных «опытов» на оккультно-религиозные и естественнонаучные темы.
Отсылка к монументальному труду шотландского антрополога Джеймса Джорджа Фрэзера «Золотая ветвь» (1890). Название его восходит к шестой книге «Энеиды» Вергилия, где золотая ветвь служит сакральным артефактом и ключом, позволяющим живому герою (Энею) беспрепятственно спуститься в загробный мир и вернуться назад. В контексте сравнительной мифологии Фрэзера этот символ обозначает не только мост между мирами живых и мертвых, но и преемственность сакральной власти, а также непрерывность жизненной силы природы.
Опубликовано в The Nation, 1945

Средний Запад повсюду

Автор Маргерит Янг

перевод Микита Нейман
Средний Запад — это, пожалуй, некое фанатичное состояние души. В моем видении это такой неведомый географический ландшафт, аморфная материя, призрачный взаимообмен времени и пространства, нечто космическое и в то же время психическое, равноудаленное как от Северного полюса, так и от полюсов общественных мнений. В своё собственное концентрическое определение Среднего Запада — а оно грешит неточностью — мне пришлось бы вписать и Занаду, и Индию, и Византию с Китаем, и затонувшую Атлантиду; вообще — всё сущее: все двенадцать незримых лун, взошедших над Юпитером, все страны, все материки, все возможности и само невозможное. Для меня, простой уроженки Среднего Запада, никакой середины не существует. Я влюблена во все эксцентричное, извилистое, странное, исключительное и нездешнее — в саму жизнь как в нечто неисчислимое и хаотическое, исполненное смыслов, что возвышаются над сухими фактами. На мой взгляд, Америку еще только предстоит открыть в том романтическом свете, который есть не что иное, как тайный сговор поэзии, истории и философии, — как система символов, высвечивающих близкое через далекое, а далекое — через близкое. Мы слишком закостенели в своей страсти к классификациям. Циничные и тоскующие критики — те, кто никогда не дышал воздухом моего «безрегионального региона», — твердят, будто у нас, на Среднем Западе, нет одного главного течения, нет центра, нет элиты. «Верно, — ответила бы я — У Среднего Запада, пусть в нем и скрыты все течения Гольфстрима, нет Главного Течения, ибо он океаничен. То есть — он омывает все берега и не знает границ. Я же знаю, что никаких границ не существует. На этом травяном океане я видела не одного шатающегося старого морехода1, а однажды, прямо посреди кукурузного поля в Индиане, — мертвого кита в товарном вагоне».

Я видела карлика, правившего упряжкой взмыленных першеронов. Средний Запад и впрямь порождает подобные несообразности. Видела я и «Форд», за рулём которого сидела старая свиноматка, а в салоне теснились четырнадцать безволосых поросят — машина, не сомневаюсь, заглохла без капли бензина. Меня, признаться, уже тошнит от семейки Энди Харди2 и всего этого канонического образа. В своих хрониках Среднего Запада я бы куда охотнее описала одного знакомого мне наемного палача — милейшего джентльмена, который всегда носит зонт с ручкой из слоновой кости на рукаве полосатого пиджака. Он довел до совершенства искусство безупречного, безболезненного повешения и предлагает свои услуги совершенно бесплатно на всех официальных казнях. По его собственным словам, еще не было ни единой осечки, ни единой судороги у тел, застывших в одинокой пустоте.

И дело не в том, что у меня какое-то особенно мрачное воображение, — просто я предпочту наемного палача той выхолощенной сентиментальности, которая слишком долго служила единственным ключом к разгадке нашего края.

Однажды в сонном городке на Миссисипи — известном тем, что там родился Марк Твен, — где вся индустрия сводилась к штамповке перламутровых пуговиц да пустующей лечебнице, где обещали «мгновенное исцеление от рака», — я видела монахиню. Похожая на черного дрозда, с бельевой прищепкой в зубах, она деловито развешивала серые кальсоны самого епископа (мне так показалось) в серое воскресное утро.

— Мы понемногу избавляемся от низших слоев, — заявила мне хозяйка дома, у которой я остановилась. Но я, конечно, в этом не так уверена. Как истинная последовательница Гераклита и философии потока3, я искренне надеюсь — и ради Марка Твена, и ради человечества как такового, — что эти «низшие слои» не переведутся никогда. Эх, старая я скептичка!

Мифологии, по большей части безымянные, процветают на Среднем Западе в порядке вещей. Чтобы охватить все эти витающие в воздухе мифы — как явные, так и скрытые, — понадобился бы поистине уитменовский размах и перепись всего населения в прошлом, настоящем и будущем — с той лишь разницей, что наряду со светлыми моментами нам пришлось бы рискнуть и запечатлеть все темные.

Что есть Средний Запад, эта неизведанная земля, как не сама жизнь — и как определить неопределимое? Физик, заглянувший в этот тигель, в эту расплывающуюся панораму, сам становится частью этой расплывающейся панорамы. Воображение и память, наряду с другими неисчислимыми факторами, создают этот быстротечный мир, в котором мы сами — лишь временные постояльцы.

Я знаю одну эскимоску в Индиане. Свое детство она провела в иглу с другими эскимосами, питаясь мясом тюленя, а взрослую жизнь — в бунгало. Но эскимос — это навсегда. Она так и не смогла побороть в себе тоску по иглу, по вкусу сырой тюленины и вшам размером с малину4. Играя в бридж с местными клубными дамами, своими болтливыми соседками, она тосковала по стаду северных оленей, чьи рога, разлапистые, словно кроны деревьев, в безмолвном движении сотрясают лучи северного сияния прямо над головой.

Обнести Средний Запад забором и сказать: «Вот он» — с творческой точки зрения попросту невозможно. Новый писатель Среднего Запада, подобно своим предшественникам — Марку Твену и Джеймсу Уиткомбу Райли, видит в нем — несмотря на всю грубоватую комедию — трагическое взаимодействие времени и пространства, и никакого конкретного региона, никакой осмысленной географической точки. Даже наш среднезападный юмор окрашен глубоким сомнением. За заразительным смехом Марка Твена прячется леденящий космический холод. Джеймс Уиткомб Райли, наш Детский Поэт5, пил, чтобы забыть о детях. Новый писатель Среднего Запада будет, как и старый, критиком жизни. А жизнь, скажет он, — это бесконечная и запутанная критика самой себя.

Какие невообразимые драмы разворачиваются под покровом рутины и рутинных мыслей — драмы, которые не разрешить никакой удобной формулой, готовым ответом или лозунгом! Здесь нет целого, есть лишь фрагменты, которые то соединяются, то распадаются: сознание, ускользающее от осознания; ментальная реальность, не укладывающаяся ни в какие ментальные рамки.

Таким образом, Средний Запад плавно перетекает в некое философское пространство, населенное важнейшими символами. По сути, Средний Запад — это безудержное буйство фантазии, живущей так, как ей вздумается, а порой — как, например, сейчас — и вопреки самым невероятным преградам. Взять, к примеру, человека, который ни дня в своей жизни не болел; однажды вечером он лег спать в прекрасном самочувствии, а на следующее утро, когда он встал — чувствуя себя все так же прекрасно, — оказался мертв. Хотя, разумеется, сам он о своей смерти и не подозревал, и никто из соседей о ней не подозревал, и все шло своим чередом. После смерти его видели на лужайке, когда он стриг газон. Более того, несколько человек с ним разговаривали, и он упомянул об экземе своей дочери.

— На моей старой вишне никогда не родится больше трех ягод, — сказал он, в точности как говорил и раньше.

Да, это удивительный, пестрый край, сельский Средний Запад, и я смогла бы описать его и его скрытые материки не больше, чем Африканский континент, который для меня — более или менее книга за семью печатями. Когда-то слоны паслись на берегах далекой реки Уобаш, поднимая свои хоботы к макушкам ореховых деревьев. Дикость этого края никуда не исчезла — стоит лишь сойти с проторенных дорог. Все странное — прекрасно. Все прекрасное — странно. И всегда есть вероятность того, что в этом фантасмагорическом краю мираж может оказаться единственной реальностью. Кто бы ожидал встретить дымчатого слона, одиноко бредущего по дороге между раскаленными кукурузными полями, — слона величиной больше любого дома в этой местности? Один коммивояжер, решив, что перед ним наверняка мираж, разминулся со слоном на какой-то дюйм, за что потом долго благодарил свою счастливую звезду.

На Среднем Западе такие чудеса в порядке вещей. Главное — всегда помнить: «В жизни всякое бывает». Ведь слон, в конце концов, может оказаться самым что ни на есть взаправдашним.

Каждая известная мне среднезападная деревушка — это сложный узел поразительных событий, как зримых, так и незримых.

Башмак бродяги, привязанный к бобовой лозе, — в котором теперь свила гнездо иволга, — кажется мне столь же значимым в истории, как и все фонтаны Рима. В конечном счете, далеко не все дороги ведут в Рим. Некоторые ведут в Бинблоссом, другие в богом забытый, окутанный тайной медвежий угол, где петухи кукарекают в полночь, — да, прямиком к «прекрасным диссонансам духа». Впрочем, даже барочная записная книжка Браунинга смотрелась бы на Среднем Западе такой же тяжеловесной нелепицей, как и в Италии. Хотя воро́н, клюющих пугала, у нас куда больше, чем мраморных Мадонн, а старых серых кальсон, полощущихся на бельевых веревках, куда больше, чем епископов в богослужебном облачении.

На Среднем Западе, как и везде, огромная часть жизни — это вымысел. То самое, что Шекспир и парикмахер из Кокомо, штат Индиана, называли сном во сне, движением теней перед огнем6. Средний Запад, как и прочие «безрегиональные регионы», населен замечательными воображаемыми людьми — живыми и мертвыми, рожденными и нерожденными, далекими и близкими. Здесь встречаются люди без голосов и голоса без людей. Особенно теперь, в военное время, когда деревни почти опустели и остались одни старики — которые, по большому счету, и являются хранителями нашей культуры, — Средний Запад кажется очищенным от всего, кроме снов и движения теней. Ангельский Средний Запад вытеснил шум музыкальных автоматов в забегаловках. Некогда оглушавший ревом автомобилей, теперь он полнится шелестом ангельских крыльев. Призрачный свет сновидения касается каждой травинки.

В военное время наша тоска по дому обостряется, равно как и наше миролюбие. «Посреди бескрайнего, бескрайнего океана, — рассказывал один паренек из Канзаса, отслуживший два года на подводной лодке, — мне снился персик. Когда ты совсем один посреди бескрайнего, бескрайнего океана, тебе снится персик, покрытый пушком, круглый такой Персик».

Но есть места, где этот сон становится явью, — места, похожие на рай на земле.

Я знаю одну сонную индианскую деревушку, где все старики глухи как тетерева из-за малярии — но как любовно они растягивают это слово, «ма-ля-ри-я», будто зовут какую-нибудь Миранду. Эти старики с библейскими лицами, если и держат при себе слуховые рожки, то из принципа их не используют. Да и что они, в конце концов, теряют? Все на свете они уже слышали по два раза. На их памяти ничто особо не менялось в этих краях, где жизнь — лишь ежедневная привычка к немногословности и добродетели. К тому же глухота надвигалась на них так исподволь, что они ее едва замечали, словно снег, падающий на могилу. Детей, играющих в классики, и карканье ворон они могут ясно вообразить себе и так. Шум прогресса им ни к чему. Который час, они и так знают. Знают они и когда звонят церковные колокола в долине теней7. И когда они звонят, те выходят из своих домов — а каждая дверь там христианская, с вырезанным по дереву крестом, — и все вместе спускаются с холма.

Знаю еще одну сонную деревушку в Индиане, где на каждом столбе у калитки висит табличка с именем «божка» — бесплотного голоса, к которому можно обратиться за советом. Покахонтас, Наполеон, Авраам Линкольн — по двадцать пять центов за штуку. Прямо как дождевые черви, которых продают на наживку в негритянских лачугах вдоль густо заросших цветами железнодорожных путей. Для такой междугородней связи телефон не требуется.

Знаю деревню настолько мирную, что там вообще ничего не происходит, — при том, что ее может разнести в щепки от падения одного осеннего листа, поскольку расположена она по соседству как с Иеговой на его высоком престоле, так и с пороховыми заводами Дюпона. А местная стайка проповедников озабочена Дюпоном куда меньше, чем Иеговой8.

Но неужели жизнь в таких городках уныла? Отнюдь, даже в наши дни.

Недавно в окрестностях Хупхола, что близ Нью-Гармони, штат Индиана, видели исполинскую неясыть — по крайней мере, так утверждает Чарли Чаффин, владелец процветающей галантерейной лавки, а по совместительству местный философ, поэт и историк. Сам Чарли без малого шесть футов росту, и это без обуви. Сова, по его словам, была до того здоровенной, что парни божились, будто она с моторчиком. Размах крыльев у нее был футов девять, на голове красовались три рога, вместо перьев — твердый панцирь, на каждой лапе торчало по четырехдюймовой шпоре, глаза — круглые и зеленые, в полете она шипела, как пробитая шина, а на шее у нее болтался колокольчик.

И все это происходит в городке, который в девятнадцатом веке принимал большеногого ангела9, а в двадцатом — голливудскую диву Джанетт Макдональд.

А вот и заметка из местной газеты за авторством все того же Чарли: «Хотелось бы знать, где на днях прятался Уолтер Финнелл? В город приезжал музейный собиратель редкостей, но Финнелл почему-то до сих пор разгуливает неизвестно где».

Чарли рассказывает о земляке, чей сынишка носит имя Бестолочь, — хотя в их краях не было никакой Бестолочи. Рассказывает он и про мужика, чью дочурку зовут Яромашка, а ее новый наряд — это просто перевязанный кушаком мешок из-под муки в цветочек. И это при том, что никакой Яромашки там тоже в помине нет, как нет и живого единорога.

Зато в этих краях спрятано золотое руно двух канувших в Лету и совершенно непохожих друг на друга утопий. О чем еще можно просить?

Мой Средний Запад... Надеюсь, он всегда будет оставаться Средним Западом Чарли и Уолтера Финнелла — этим нетронутым, не подвластным никаким законам наваждением, парящим далеко над амбициями правительства и сенаторов. О, altitudino!10 Какие чудеса таит округ Пози на берегах далекой реки Уобаш, какие диковины прячутся в беспечном Хупхоле! Сэр Томас Браун, этот коллекционер неземных чудес из семнадцатого века, просто рехнулся бы окажись он там и попытайся пересчитать их все: следы ангельских стоп, лошадиный скелет, окаменевшее страусиное яйцо, ирландского моряка — всю эту фантасмагорию потаенной жизни.

Средний Запад отнюдь не кажется мне плоским, пресным и простым — скорее это сотканное из снов полотно, где кантианские крайности, непримиримые антиномии вроде утопий, сходятся, расходятся и сходятся вновь.

Воистину, это сага о расстояниях, которая становится лишь притягательнее для воображения из-за явной абсурдности самого места — золотая ветвь мифа, нависающая над будничной «Главной улицей» Синклера Льюиса11.

Я могла бы с ним согласиться, но лишь признав его право на собственный взгляд (которым я, будем откровенны, восхищаюсь), в конце концов истина у каждого своя. Для меня Средний Запад — это дикий, отчаянный, романтический опыт столкновения человеческого характера с ледяным равнодушием вселенной. И этот опыт тем прекраснее, чем он незаметнее — прямо как «Шевроле» старого доктора, припаркованный у гостиницы для почивших коммивояжеров.

Вы спросите: как машина доктора может быть невидимой, если она зажата между катафалком, огромным и блестящим, как черный жук, и фургоном молочника? Да очень просто: она в точности как тот большеногий ангел. В точности как Бестолочь. И в точности как Яромашка. Ее попросту не существует. Местный Мастер-на-все-руки, который по воскресеньям читает проповеди о грядущем конце света — хотя в округе все знают, что он способен починить что угодно на колесах, — впадет в ступор от задачки с невидимой машиной. Такое ему ни за что не починить. И лишь в бескрайнем, все еще длящемся сновидении самого доктора машина стоит на прежнем месте с полным баком бензина (пусть правительству и не по душе такая расточительность). И каждую ночь старый доктор, фигурально выражаясь, встает со смертного одра, чтобы ехать сквозь этот туманный-туманный край и принимать воображаемых младенцев — потому что иначе он просто не может.

Уж не он ли принимал роды, когда на свет появились Бестолочь и Яромашка? Да нет же, ведь они живут совсем в другом округе. И вовсе не в сюжете русского кошмара, а в Айове, где местный мельник — по совместительству эпилептик и Свидетель Иеговы — время от времени падает в чан с мукой.

— Вон призрак идет, — говорят про него люди.

Наконец, подводя итог тому, что могло показаться долгим, запутанным рассуждением: повсюду — значит повсюду. В Среднем Западе нет ничего поверхностного, кроме поверхностного, посредственного взгляда на него. Любое экзотическое знание в конечном счете возвращает нас к главному, к аморфной географии: Египту Индианы, Индиане Египта, России, разлитой повсюду — к человеческой душе.